В ответ Вера еще крепче вцепилась в чемодан, переложив его из правой руки в левую, чтобы он не разделял нас.
— Не знаю, зачем тебе столько вещей. Наверное, привезла с собой весь гардероб. Тебе повезло, что у тебя так много одежды. Знаешь, когда Иден уезжает, она очень тщательно отбирает то, что ей может понадобиться, и все умещается в маленький плоский чемоданчик.
Вероятно, этот разговор — а также прочие назидания относительно чемоданов, укладывания, приготовлений и предусмотрительности, которые мне пришлось выслушать на протяжении нескольких последующих недель, — произвел на меня такое глубокое впечатление, что я и сегодня чувствую себя виноватой, если беру в отпуск слишком много вещей. Но тогда, хоть убей, не могла понять, как можно взять меньший по размеру или неполный чемодан. Я приезжаю на неопределенное время, осень не за горами, и мне понадобится как летняя, так и зимняя одежда. И все же Вера, видимо, права. Взрослый человек, сестра отца. Ее и Иден часто ставили мне в пример — именно такой должна быть женщина. Размер и вес чемодана не давали мне покоя, пока мы ехали в автобусе, и я спрашивала себя, почему взяла с собой ту или иную вещь и что можно было бы оставить дома. Упрек Веры толкнул меня на неверный путь: я чувствовала себя никчемной и погрязшей в постыдном легкомыслии.
Это было в сентябре 1939-го. Все боялись бомб. За несколько лет до этого я однажды слушала радио вместе с родителями и услышала рассказ о бомбардировке Нанкина. Я так испугалась, что, не дослушав до конца, убежала и спряталась в туалете на первом этаже, куда не проникал голос диктора. Однако в начале этой войны боялась не я, а мои родители. Ничего не случилось — все осталось по-прежнему, словно две недели назад не объявляли войну. Никаких планов эвакуации моей школы, которая находилась в четырнадцати милях от центра Лондона. Занятия начались в срок, и все шло обычным порядком. Но отец запаниковал и отправил меня к Вере. Мне было почти одиннадцать; я выдержала экзамен для поступления в среднюю школу, и после взятия этого барьера отец, наверное, подумал, что пропуск одного семестра не причинит мне вреда.
Погода была теплой, еще летней. Вера надела хлопковое платье с отложным воротником и манжетами на коротких пышных рукавах, с поясом из той же ткани, с розовато-лиловыми и желтыми анютиными глазками — фасон, вернувшийся без изменений несколько лет назад. Волосы у нее были цвета начищенной до блеска латуни, без желтоватого или медного оттенка. Довольно сильно завитые, уложенные глубокими, узкими волнами, с маленькими круглыми кудряшками. На верхней губе Веры рос пушок, бледный, похожий на пух чертополоха и заметный лишь под определенным углом, а предплечья и голые ноги покрывали более грубые волоски, выглядевшие как тонкая, поблескивающая пленка. Белая кожа лица покраснела под индийским солнцем, особенно вокруг носа. Глаза Веры — такие же, как у меня и у моего отца, у Иден и Фрэнсиса, — были ярко-голубыми, цвета тарелок веджвудского фарфора из серии «Айвенго», которые собирала бабушка Лонгли и которые теперь висят в столовой «Лорел Коттедж».
Автобус вез нас по сельской местности, которая должна была выглядеть скучной и унылой — никаких гор или холмов, бурных рек, вересковых пустошей, озер или буйной растительности, — но тем не менее оказалась вовсе не скучной, а очень красивой — какой-то особенной, тихой и проникновенной красотой. Именно здесь можно увидеть самые симпатичные домики в Англии и церкви размером с собор, запечатленные на полотнах Констебла луга, почти не изменившиеся с тех времен, когда убрали живые изгороди, превратив поля в прерию.
В описании Дэниела Стюарта «Лорел Коттедж» выглядит маленьким и уродливым. Вероятно, так оно и было. Ведь сохранить объективность по отношению к дому, знакомому с юности, практически невозможно. В нашем пригороде, далеко от центра Лондона, мы жили в доме, который отец построил по проекту какого-то архитектора — солнечном, удивительно современном и даже дерзком. |