Потом бродил около моря, любовался накатом зеленых волн на берег, синью небес, слушал шум прибоя и пропитывался его ритмом. К вечеру вернулся домой, показал тестю результат:
Агата – хорошая дама.
Агата – дама что надо.
Агата – отличная дама.
Агата лучше всех!
Имельдину стихи не понравились: во‑первых, коротки, во‑вторых, в тикитакской поэзии полагается подробно воспевать все прелести любимой, от и до. Он дал мне «козу» – стихи, которые сочинил в свое время для Барбариты, для юной, стройной и прелестной Барбариты. Если по мне, так они были, пожалуй, излишне вычурны, отдавали трансцендентностью и импрессионистическим натурализмом; но ему видней.
Разумеется, я но передрал вирши, как неуспевающий студент, творчески доработал их, внес свои чувства и мысли. Получилось вот что:
О Аганита, славная в женах!
Твои груди‑линзы насквозь прожгли мое сердце,
Пронзили его, как стрелой,
И привязали к себе.
О Аганита, славная в любви, –
Чей позвоночник извивается от ласк,
как ползущая змея,
Чье тело пахнет, как свежий мед,
Чьи кости солнечно желты, как мед,
А объятья сладки, как тот же мед!
О Аганита, славная душой, –
Чье дыхание чисто и нежно, как утренний бриз,
А легкие подобны ушам сердитого слона,
Чьи глаза одинаково светят мне и днем, и ночью,
А кишечник подобен священному удаву,
поглотившему жертвенного кролика.
О Аганита, славная жена!
(Читателю стоит помнить, что любые стихи много утрачивают при переводе; на тикитанто они звучат более складно и с рифмами).
– Ну, это куда ни шло! – снисходительно молвил тесть. – Давай, действуй, ни пуха ни пера!
…Но любопытно, что более всего понравились Агате именно мои первые стихи. Эти тоже, но те ее просто пленили, она их сразу выучила наизусть. В них, возможно, и меньше поэтического мастерства, сказала она, но зато слышно подлинное чувство. А что может быть важнее чувства как в поэзии, так и в любви!
Читатель желает знать, что было дальше? Здорово было. Да, все по известной оптической схеме: муж – окуляр, жена – объектив с меняющейся настройкой. Но окуляр был любим, обласкан, им гордились, к нему относились чуть иронически‑снисходительно, но в то же время и побаивались. А объектив… это был лучший объектив на свете, заслуживающий и не таких стихов, и не такой любви. И, может быть, даже не такого окуляра, как я. И мы были едины: я, она и Вселенная.
А вверху, в ночи, в щели между раздвинутыми скатами крыши плыл среди звезд… этот, как его? – Марс. Красненький такой.
– Ну‑ка, прицелимся, радость моя.
Я увидел кирпичного цвета горошину в ущербной фазе с белой нашлепкой у полюса и две искорки во тьме, несущиеся вперегонки близко около нее. А потом все крупнее, отчетливей: безжизненные желто‑красные пески с барханами, отбрасывающими черные тени; плато с гигантскими валунами; скалистые горы, уносящие вершины к звездам. И стремительный восход в черном небе двух тел неправильной формы, глыб в оспинах и бороздах – ближняя к планете крупнее дальней.
Утром я дополнил стихи об Аганите строкой: «Чьи бедра так чисты и округлы, что через них можно увидеть спутники Марса».
В последующие ночи я засек периоды обращения спутников, а по ним легко вычислить и орбиты.
С этого открытия мы и начали наш семейный звездный каталог. Не знаю, как назовут спутники Марса европейские астрономы, когда откроют их (подберут, наверно, что‑нибудь поотвратительней из латыни), но мы их назвали, как это принято у нас в Тикитакии: большой спутник – Лемюэль, меньший – Аганита.
Глава девятая
Затруднения казны и честолюбие тестя. |