Ворота распахнулись. И, прежде чем кто‑либо смог помешать ему, Эата метнулся внутрь. Кто‑то выругался; вожак и еще двое добровольцев ринулись следом, но Эата оказался проворней. Его шевелюра цвета пеньки и залатанная рубаха, попетляв среди осевших могил нищих, исчезли в зарослях изваяний выше по склону. Дротт тоже устремился за ним, но его схватили за руки.
– Нужно же найти его! Не украдем мы ваших умерших…
– А тогда зачем вам туда понадобилось? – спросил один из добровольцев.
– Собрать травы, – отвечал Дротт. – Мы – подмастерья у лекаря. Больных ведь нужно лечить, как по‑твоему?
Доброволец молча таращился на него. Погнавшись за Эатой, человек с ключом бросил свой фонарь. В неверном свете оставшихся двух фонарей доброволец выглядел вовсе глупым и невинным; по‑моему, он был просто каким‑то чернорабочим.
– Ты должен знать, – продолжал Дротт, – что некоторые ингредиенты обретают полную силу лишь будучи извлечены из кладбищенской почвы при лунном свете. Скоро ударят заморозки, и все погибнет, а нашим мастерам не обойтись без запасов на зиму. Три мастера устроили нам разрешение войти сюда нынче ночью; этого же парнишку я нанял у его отца нам в помощь.
– А вам не во что складывать эти… составляющие! До сих пор не устаю восхищаться находчивостью Дротта!
– Мы вяжем их в снопы и высушиваем, – с этими словами он, без малейшей заминки, вынул из кармана клубок обычной бечевки.
– Понятно… – пробормотал доброволец, явно ничего не понимавший.
Мы с Рошем придвинулись к воротам поближе, но Дротт, напротив, отступил на шаг.
– Если вы не позволите нам собрать травы, мы лучше пойдем. Пожалуй, мы теперь не отыщем там даже этого паренька.
– Никуда вы не пойдете. Его нужно убрать оттуда.
– Хорошо…
Дротт нехотя шагнул в ворота. Мы, в сопровождении добровольцев, двинулись за ним. Вот некоторые мистические доктрины утверждают, будто вещный мир создан не чем иным, как человеческим разумом, поскольку управляют нами искусственные категории, в которые мы помещаем предметы, по существу недифференцированные, еще более неосязаемые, чем изобретенные для них слова. Вот этот самый принцип я в ту ночь понял интуитивно, едва услышав, как доброволец, замыкавший шествие, захлопнул за нами ворота.
– Ну, я пошел дежурить при своей матери, – сказал доброволец, молчавший до сих пор. – И так сколько времени потратили даром – ее уже за лигу отсюда могли бы унести!
Прочие согласно забормотали, и отряд рассыпался. Один фонарь двинулся влево, другой – вправо. Мы же с оставшимися добровольцами поднялись на центральную аллею, которой всегда возвращались к рухнувшему участку стены Цитадели.
Я не забываю ничего. В этом – моя природа, радость моя и проклятие. Каждый лязг цепи и посвист ветра, оттенок, запах и вкус сохраняются в памяти моей неизменными. Я знаю, что так бывает не со всеми, однако не могу представить, как может быть иначе. Наверное, это – наподобие сна, когда не осознаешь того, что творится вокруг. А несколько белых ступеней, ведших к центральной аллее, и сейчас стоят перед моим взором…
Воздух становился все холоднее. Света при нас не было, да вдобавок с Гьолла начал подниматься туман. Несколько птиц, прилетевших ночевать на ветвях сосен и кипарисов, никак не могли угомониться, тяжело перелетая с дерева на дерево. Я помню, что чувствовали мои ладони, растиравшие мерзнувшие плечи, помню мерцание удалявшихся фонарей среди надгробных плит, помню запах реки, принесенный туманом и пропитавший мою рубаху, смешавшись с резким запахом свежевскопанной земли. В тот день я едва не утонул, запутавшись в гуще подводных корней, а ночью – впервые почувствовал себя взрослым. |