|
Не было здесь и лесоповала, а исправительные работы сводились к пошиву грубой армейской обуви для наших доблестных вояк. Ежедневно, ещё затемно, нас сгоняли в огромный душный цех, где нестерпимо воняло плохо выделанной кожей, а вечером, после тщательного обыска (что-либо выносить из цеха категорически воспрещалось) нас гнали обратно в камеры. Надзирал за работой, как правило, Зверь, он же и поднимал нас с ранья одним и тем же грубым окриком: «Рабы, на работу! Живо!»
Меня всего трясло, когда я слышал это «рабы». На дух не переносил мерзкого слова, оно приводило меня в бешенство, и я до боли стискивал зубы и едва сдерживался, чтобы не вцепиться ими в собственные вены. Не мог, не хотел я быть рабом! Не хотел быть жалким червём, копошащимся в грязи! Всем своим нутром восставал против этого.
Это случилось за несколько месяцев до моего освобождения. Стояло жаркое лето, от духоты и пыли нечем было дышать, да ещё эта ежедневная вонь в цеху, от которой буквально выворачивало наизнанку. Едкий солёный пот заливал глаза, в считанные минуты в глотке всё пересыхало. Тараканами и вшами кишело всё вокруг. Участились случаи отравления пищей и вспышки кишечных заболеваний. В тюрьме всерьёз опасались эпидемии дизентерии. Тюремное начальство ужесточило режим, но больше всех, конечно же, лез из кожи Зверь: его зубодробильные кувалдометры теперь не знали передышки — только кости хрустели под их мощными ударами. Всё чаще и чаще роптали заключённые. Обстановка на зоне накалилась до предела.
В один из таких дней нас, как обычно, выгнали на работу. С самого утра всех мучила жажда, царило всеобщее уныние. Надзирал за нами Зверь, злой, как сам чёрт. В тот день он лютовал пуще прежнего. Духота в цеху стояла невыносимая, и человеку его комплекции, ясное дело, доставалось от жары больше, чем нам, доходягам, перебивающимся на скудных казённых харчах. Пот с него лил ручьями, он то и дело снимал форменную фуражку и протирал бритую голову смоченным в ржавой воде носовым платком. Мы работали, не решаясь поднять на него взгляд, но краем глаза настороженно следили за каждым его движением. Не дай Бог попасться ему под горячую руку! Уже трижды за это утро он пускал в ход свои кулачищи, а его хриплый, сорванный от постоянных окриков, пропитой голос не смолкал ни на минуту.
Так уж в тот день выпали фишки, что мне довелось работать в двух шагах от его поста, и это соседство не могло не внушать мне серьёзных опасений за собственную шкуру. Я тупо, бездумно смотрел, как механически орудуют мои пальцы, как из-под их неуклюжих движений выползают уродливые кирзачи, а мыслями тем временем вертелся возле моего тюремщика, исподтишка наблюдая за каждым его шагом, ощущая на себе каждый взгляд его заплывших свинячьих глаз. Вот он в очередной раз снял фуражку, чтобы промокнуть платком выступивший на голом черепе пот, и небрежно швырнул её на верстак, буквально в метре от меня. Тут кто-то его окликнул: похоже, вызывало начальство. Выругавшись, хрипло рявкнув: «Всем работать, ублюдки, мать вашу!!», он ушёл, так и забыв фуражку на моём верстаке.
И тут у меня в голове стрельнула дикая мысль.
Схватив с верстака оставленную впопыхах фуражку, я быстро нацепил её себе на башку. Это вышло как-то само собой, просто взял и надел. Потом выпрямился во весь рост и огляделся.
Я увидел то, что каждый день видел, наверное, этот выродок Зверь: десятки сгорбленных спин, пришибленные позы, но главное — безысходность, рабскую покорность во взглядах, животный страх в устремлённых на меня глазах. Нет, не на меня — на мою фуражку. Это она оказывала то магическое, парализующее действие, которое приводило к такому поразительному эффекту. Я понял: фуражка для них (и для меня тоже, чего уж греха таить) — это символ власти, власти неограниченной, страшной, безусловной. Власти, которая превращала всех нас в рабов.
Но понял я ещё и другое. Помимо рабов, которых большинство, есть ещё и другие — те, кто властвует над рабами. |