Да если бы и послушать тебя, так разве днем-то они, утопленницы, показываются что ли?
— А разве только ночью?
— Фу ты какая, не зли меня!
И Шура сердито топает ногою.
Боже, как сердит ее эта наивная, неразвитая дикарка! Как неинтересна ей, Шуре, эта Зюнгейка с ее ребяческими рассуждениями и как она искренно сожалеет о том времени, когда милая, умненькая Маня Струева, а не эта глупая Зюнгейка, была ее подругой!
Неожиданно раздается звонок, призывающий в классы, и изо всех углов сада по всем его аллейкам потянулись большие и маленькие пансионерки.
Вот последняя девичья фигурка поднимается по ступеням крыльца и исчезает за дверью.
Аллеи, недавно еще оживленные звуками голосов и молодым беспечным смехом, теперь снова погрузились в молчание. Сад опустел.
— Ну что же, идем, что ли?
Шура дергает за рукав Зюнгейку и указывает ей глазами на пруд.
— Идем, — после недолгого колебания соглашается та.
— А ты не боишься? — насмешливо усмехается она по адресу башкирки.
— Ну вот еще! Чего бояться? Зюнгейка ничего не боится. В черный погреб за кумысом одна под землю спускается. У нас, у отца в селении, у каждой избы такие черные погреба под землею роются. В них кумыс гонят и от жары сохраняют. И на лошади не хуже любого малайки (мальчишки) умею скакать по степи, — хвастливо говорит Зюнгейка, совершенно забывая, по-видимому, свои недавние страхи.
— Ну вот, а «идолища» испугалась?
— Не «идолища», а Анну-утопленницу… Я в «это» верю.
— Ерунда! Просто Басланихи трусишь. В примерные девочки, как Манечка наша, метишь попасть.
— Ничего не трушу. Никого не трушу. Грех тебе так Зюнгейку обижать.
— Ну так идем скорее раздобывать рябину. Ты умеешь по деревьям лазить, а?
— Еще бы? И по горам нашим лазила. У нас среди степи и горы есть. Хоть не высокие, да крутые… Так Зюнгейка по ним, как кошка, как кошка, карабкалась.
— Горы не дерево.
— И на дерево сумею. И на дерево тоже. Зюнгейка все умеет, где только ловкость, силу и проворство надо. — И маленькие глазки башкирки горделиво блеснули.
— Ну коли не боишься, идем!
Теперь обе девочки, взявшись за руки, мчатся к пруду. Небольшое озерко в пять сажень длины и в четыре ширины тихо дремлет под осенним солнцем. Деревья и прибрежные кусты роняют на его сонную поверхность опавшие мертвые листья. Отягощенные алыми гроздьями, ветки рябины отражаются в нем.
Шура кидает беглый взгляд на далекие окна пансиона. Слава богу, опасность не грозит с той стороны. Там все тихо, все спокойно. Вероятно, сейчас начнутся уроки. Все рассядутся по местам. Только места их, Шуры Августовой и Зюнгейки, окажутся пустыми. Что будет тогда? Надо поторопиться, однако. Надо скорее нарвать ягод и бежать в класс.
— Живее, Зюнгейка, живее!
Но башкирку не для чего было торопить. Она и так, с быстротой и ловкостью кошки, вскарабкалась на дерево и сидит сейчас на его толстом суку, повисшем над водою.
Ее сильная маленькая рука протягивается к ближайшим ало-красным кистям рябины. Готово — сорвано… Теперь другую, вон ту…
— Скорее, скорее, — стоя под деревом, говорит Шура, переминаясь с ноги на ногу от охватившего ее нетерпения.
Но Зюнгейка как будто и не слышит ее слов. Узкие глазки Карач странно блестят в эту минуту. Лицо, порозовевшее от свежего воздуха, поднято кверху. Душа дикой степнячки, казалось, встрепенулась в ней в этот миг.
Почуяв над собою небо и вокруг себя и под собою гибкие ветви дерева, Зюнгейка в это мгновение как бы слилась с природой. Ведь то же небо, такая же вода и такие же деревья, по которым она лазила с башкирскими малайками их селения, были и там, на ее милой родине, в далеких родных степях. |