В бледных лицах меж цифр — истерия. Производители энергии говорят о нагрузках, военных оттоках столь огромных, что часы снова замедлятся, если не красть этот ночной марш-бросок, однако ежедневно ожидаемых нагрузок не происходит, и Энергосистема потихоньку разгоняется, а стариковские лица обращаются к ликам циферблатов, думая: заговор, — и числа вихрем несутся к Рождеству, к насилию, к новой звезде сердца, что обратит всех нас, навеки нас преобразует в сами забытые корни того, кто мы есть. Однако сегодня над морем туман — по-прежнему тихая жемчужина меж створками гребешка. А в городе потрескивают дуговые лампы, в ярости, придушенным сияньем вдоль уличных осевых линий, такие ледяные, что и не свечи, такие остужено-запотевшие, что и не холокост… высокие красные автобусы покачивает, все фары их, по новым правилам не затемненные, скрещиваются, парируют, тычут и слепят, мимо сдувает огромные, пятерней выдранные клочья влаги, заброшенные, как под перламутровым туманом пляжи, чья колючая проволока, что никогда не ведала внутреннего жала тока и лишь пассивно лежала, окисляясь в ночи, теперь вьется подводной травой, кольцами, ожесточенно холодная, острая, как скорпион, все бесследные мили песков мимо былых яхт, оставленных в последних мирных летах, что некогда прожигали в отпусках весь старый свет, винные, и оливково-рощевые, дымотрубочные вечера прожигали, по другую сторону Войны, а ныне ободраны до ржавых осей и скоб и внутри смердят тем же рассолом, что и этот пляж, по которому теперь не пройдешь, потому что Война. А перевалишь холмы, за прожектора — по осени из ночи в ночь всякий луч забивали перелетные птицы, налипали смертельно, пока не падали, изможденные, с небес градом мертвых птиц, — сидят в нетопленой церкви на последней службе прихожане, дрожат, безголосые, когда хор спрашивает их: где радости? Где ж еще, как не там, где Ангелы поют новые песни и колокола звонят при дворе Царя. Eia — странный тысячелетний вздох — eia, wärn wir da! кабы нам не там… Усталые люди и черный их вожак с бубенчиком тянутся, как только можно, но как можно дальше от овечьих шкур, на сколько год позволит им отбиться от стада. Ну пойдем, что ли. Оставь пока эту свою войну, бумажную или железную, войну топливную или плотскую, входи со своей любовью, со страхом проиграть, с изможденностью своею. Весь день на тебя наскакивало, вынуждало, приставало, требовало твоей веры во столько всяких неправд. И впрямь ты ли это, смутно преступное одномерное лицо на удостоверении личности, чью душу умыкнула казенная фотокамера, когда сомкнулась гильотина диафрагмы, — или же душа осталась вместе с сердцем твоим в Столовке «Служебный вход», где считают ночной улов девушки из Военторга, девушки по имени Эйлин, тщательно сортируя по охлаждаемым ячейкам на ощупь вроде как резиновые буро-малиновые органы с их желтыми рюшами жира — ой, Линда, поди-к суда, пощупай, сунь пальчик в желудочек, аж голова кругом, еще бьется… Тут замешаны все, кого бы ни за что не заподозрил, все, кроме тебя: капеллан, врач, твоя мамочка, коя надеется повесить эту «Золотую звезду», пресное сопрано вчера вечером в программе «Внутреннего вещания», и не забудем мистера Ноэля Кауарда, такого стильненького, хорошенького, когда речь идет о смерти и жизни после нее, на него в «Герцогиню» народ валом валит четвертый год подряд, парни из Голливуда нам поют, как у нас тут все роскошно, как весело, Уолт Дисней заставляет слоненка Дамбо цепляться за перышко — подобно скольким трупам сегодня вечером под снегом среди выкрашенных белым танков, по сколько рук каждый отморозил, хватаясь за Чудотворную Медаль — талисман из стертой кости на счастье, полдоллара с ухмыльчивым солнышком, проглядывающим из-под дымчатой мантии Свободы, — бездумно цепляясь, когда прилетел 88-й: ты что думаешь, это детская сказочка? Нет таких. Все детки где-то видят сны, только в Империи нет места грезам, сегодня вечером тут Только Для Взрослых, в этом убежище, где догорают лампы, в докембрийском испарении, аппетитном, как еда на плите, густом, как копоть. |