Изменить размер шрифта - +

В феврале 1961 года роман был арестован.

 

Осень 1955 года глазами Белкиной

 

А что же Тарасенков? Судьба распорядилась так, что в последние годы жизни он вдруг стал заниматься тем, что ему было по настоящему дорого.

Как только подули другие ветры, Тарасенков тут же отмежевался от всего, что говорил и писал о Гроссмане. В статье в «Дружбе народов» написал о «поэзии народного подвига», о том что «образы романа полны светом глубокой человечности». Как будто и не было сказано о романе всего два года назад уничтожающих слов.

А Мария Иосифовна тем временем стала ездить по свету, писала очерки о Севере, Камчатке, Средней Азии. Тарасенков лечился, лежал то в больницах, то в санаториях, выписывался домой и снова попадал в больницу. О Пастернаке дома больше не заговаривали. Всем было слишком больно. И вот однажды им домой позвонила дочь Марины Цветаевой, которая только что вернулась из Туруханского края. Позвонила, чтобы поговорить о том, как сделать первый сборник Цветаевой.

Дальше приведем рассказ Марии Иосифовны из книги «Скрещенье судеб», из третьей части, посвященной Але, Ариадне Эфрон.

«…Пришла Аля к нам между 4 и 13 сентября 1955 года. Конечно, приход ее предварял телефонный звонок, конечно, мы ее ждали. И, конечно, в памяти воскресала Марина Ивановна, виденная, живая! Стихи ее никогда не умирали. Они всегда жили в нашем доме. И всегда Тарасенков читал их, переписывал и делился ими с друзьями. <…>

Об Але мы ничего не знали, даже фотографии ее никогда не видели. Я отворила ей дверь и провела в кабинет.

Она совсем не была похожа на Марину Ивановну, она была гораздо выше ее, крупнее, у нее была горделивая осанка, голову она держала чуть откинутой назад, вольно подобранные волосы, когда то, видно, пепельные, теперь наполовину седые, спадая волной на одну бровь, были схвачены на затылке мягким пучком. Брови, красивые, четко очерченные, разбегались к вискам, как два тонких приподнятых крыла. И глаза… "венецианским ее глазам"! Глаза были блекло голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого созерцания северного неба, но в них была какая то удивительная игра граней, как в венецианском хрустале, и они были такие огромные, что, казалось, еще, чего доброго, могли выпасть и со звоном разбиться.

Никаких следов косметики, даже пудры, никаких украшений, колец. Она потом мне призналась, что, переступая в те годы порог нового дома, заводя новые знакомства, очень нервничала и смущалась, ибо понимала, что она "не выглядит"! А надо было "выглядеть", а для этого следовало быть хорошо одетой, это ведь всегда придает уверенность, а одеться было не во что. Но она ошибалась, она очень даже "выглядела" в своем сером трикотажном платье, в розовых разводах, видно, оставшемся еще от Парижа в сундуке у тетки или купленном уже потом в комиссионном. Платье хорошо облегало ее высокую, стройную фигуру, и держалась Аля так спокойно, с таким достоинством, что невозможно было заподозрить ее душевное смятение и одолевавшую ее робость, отвычку так вот просто приходить в чужой дом.

Еще когда мы стояли посреди кабинета, обмениваясь словами приветствия, Аля, прямо глядя в глаза Тарасенкову, сказала:

– Я пришла к вам от Эренбурга, он сказал, что он вас не уважает за ваши статьи, но уверен в том, что вы искренне любите поэзию, и потом, лучше вас никто не знает Цветаеву, и никто, кроме вас, не может мне помочь! Я хочу издать мамину книгу…

Сказала мягко, но твердо, дав понять, что она тоже не уважает Тарасенкова за его статьи, но пришла просить его помощи…

Тарасенкову пришлось проглотить эту пилюлю, впрочем, приходилось ему это делать не раз, и, к его чести, надо сказать, что он никогда не обижался на правду, ибо и сам хорошо сознавал, что у него были статьи, за которые он уважения не заслуживал.

Быстрый переход