Все сложилось в точном соответствии с моими желаниями: Вы живы и здоровы, и у Вас родилась дочь, то есть особа того пола, который я так ценю. Надеюсь вскоре увидеть Вас, а недолгое время спустя — увидеть Вас в полном блеске былой красоты. Прошу Вас собственноручно отпереть прилагаемую шкатулку; ручаться не могу, но надеюсь, что находящиеся там безделицы Вам пригодятся. Больной и прикованный к постели — а сейчас я именно таков, — я не в состоянии дать Вам большего, но если они и впрямь смогут Вам пригодиться или же Вам потребуется от меня еще что-нибудь из того, чем я волен распорядиться, — только дайте знать.
В 1678 году тучи начали сгущаться не только над Рочестером, оказавшимся весной при смерти (причем его объявили умершим еще при жизни), но и надо всей Англией. В октябре возле Сомерсет-хауса нашли убитым сэра Эдмунда Берри Годфри — и началось разоблачение «заговора папистов». Рочестер был болен, беден и загнан; у него имелись все основания опасаться, что шпионы прознают о кое-каких делах, совершенных им ранее в Сомерсете — в те дни, когда его жена перешла в католичество. Теперь иезуитам, они же псы Господни, оставалось дождаться лишь его полного разочарования в возлюбленной, чтобы вынудить его опуститься на колени в обществе доктора Бернета и преподобного Роберта Парсонса.
Разочарование подкрадывалось постепенно — для начала прикинувшись раздражением, пришедшим на смену нежности. Теперь Рочестер говорит уже не о стройной леди и не о толстухе, а о других мужчинах. Он больше не отзывает нечаянно вырвавшихся резких слов, не просит за них прощения; напротив, поясняет, что у него имеются все основания говорить с мисс Барри именно так. Но все же былой нежности хватает, например, на то, чтобы датировать письмо словами: «Через час после ухода от Вас».
Мадам, пусть и не по доброте душевной, а единственно затем, чтобы ответить за собственные слова (а ведь этот долг чести распространяется и на женщин), будьте любезны предоставить мне неопровержимые доказательства того, что Вы меня любите. Если я до сих пор не дал или не предложил Вам чего-нибудь из тех вещей, которыми я волен распоряжаться, то потрудитесь объяснить, о чем конкретно идет речь. Я, может быть, туповат, но зато честен — и мне остается только надеяться, и ради Вас, и ради себя самого, на то, что природа Вашего небрежения мною именно такова; но какою ни окажись она на самом деле, раз уж я обречен любить Вас, позвольте мне порой говорить Вам горькую правду с неподобающей дерзостью, к каковой обязывают меня и желание по-прежнему служить Вам, и подразумеваемая польза для Вас самой. Считайте эту резкость еще одним выражением моей любви и глубочайшего почтения к Вам; таков уж я есть, и таким я хочу казаться, и если сейчас Вам почудится, будто я кривлю душой, то, надеюсь, впоследствии Вы сумеете понять мою правоту.
Вы вскользь бросили пару слов, позволивших мне размечтаться о том, что завтрашний день сулит мне неземное блаженство; так или иначе, молю Вас, позвольте мне свидеться с Вами прежде, чем это счастье выпадет любому другому мужчине; поверьте, у меня имеются причины настаивать. Наидрагоценное из моих сокровенных желаний, я жду от тебя лишь знака.
«Горькая правда» не заставила себя долго ждать:
Мадам, прегрешения мои таковы, что любой разумный человек легко найдет им оправдание, но для Вас я его не ищу — уж больно Вы темните; не сомневаюсь, что и дела свои Вы уладите; во всяком случае, я Вам того желаю; и, подбирая самые умеренные выражения, смею заверить Вас в том, что пути наши впредь не пересекутся, не будет ни дружбы, ни добросердечия, потому что не Ваше мнение важно для меня, а только самооценка.
Когда-то, на более ранней стадии любви, Рочестер провозгласил, что величием духа отличается она от остальных женщин в любви, да и во всем прочем тоже. Теперь же, когда разрыв уже фактически состоялся, он все еще пишет ей в три часа ночи, он все еще заклинает: «Гнев, сплин, позор и жажда реванша не возобладали еще надо мной в такой мере, чтобы я позабыл великую истину: я люблю Вас сильнее всего на свете». |