Изменить размер шрифта - +
Я садился за ее парту, и автоклав, разбуженный стуканием моего сердца, урчал и шипел, будто пробуждающийся дракон, и постепенно на меня нисходило умиротворение и чувство единения с мамой.

Позже я узнал, что никто так и не осмелился убрать ее кардиган со спинки парты. Это была святая реликвия. Но для ребенка четырех лет все свято и все обыденно. Я набрасывал на плечи этот пахнущий кутикурой покров. Я водил пальцем по высохшей чернильной кляксе, ведь руки мамы когда-то касались этого пятна. Я подолгу смотрел на картинку на календаре, в точности, наверное, как мать когда-то смотрела на нее, и образ тот все глубже проникал мне в душу. (Многие годы спустя я узнал, что повторяющиеся видения святой Терезы именуются «трансверберацией», что, как следовало из словаря, означает «проникновение», а в случае святой Терезы — «проникновение Бога в самое сердце»; метафора маминой веры была и метафорой медицины.) Впрочем, для того, чтобы выразить свое почтение к этому образу, четырехлетке слова вроде «трансверберация» ни к чему. Фотографий на память не осталось, и фантазия подсказывала мне, что женщина с картинки — это моя мать, перепуганная недвусмысленными намерениями мальчика-ангела с копьем. «Когда ты явишься, мама?» — спрашивал я, и голос мой колотился о холодный кафель. Когда ты явишься?

И отвечал я себе шепотом: «С Богом!» Вот что осталось мне на память: слова доктора Гхоша, которые он впервые произнес, когда вошел сюда, разыскивая меня, и глянул поверх моих плеч на картинку со святой Терезой. Легко подхватив меня на руки, доктор прогудел своим низким голосом, столь похожим на рокот автоклава: «Она уже в пути, с Богом!»

 

Сорок шесть лет и еще четыре года протекло с минуты моего появления на свет, и случилось чудо: я вновь в этом помещении. Оказалось, парта теперь для меня маловата, а кардиган лежит у меня на плечах подобно кружевному омофору священника. Но и парта, и кардиган, и картинка с трансверберацией остались на своих прежних местах. Это я, Мэрион Стоун, изменился, а вовсе не окружающий меня мир. Эта застывшая комната подхватила меня и понесла сквозь память и время. Ничуть не поблекшая святая Тереза (для вящей сохранности ныне оправленная в рамку и помещенная под стекло), чудилось, призывала меня: приведи события в порядок, мол, вот это начиналось здесь и произошло по такой-то причине, и вот так сходятся концы с концами, и вот что привело тебя сюда.

 

Мы приходим в этот мир незваными и, если повезет, обретаем особую цель, которая возносит нас над голодом, нищетой и ранней смертью, составляющими, о чем не след забывать, общую участь. Став постарше, я определил для себя такую цель: стать врачом. Главным образом не для того, чтобы спасти мир, а чтобы излечиться самому. Немногие доктора, особенно из числа молодых, способны признаться в этом, но ведь вступая в профессию, мы все, пожалуй, подсознательно верим, что служение другим уврачует наши собственные раны. Так-то оно так. Если только не разбередит окончательно.

Специальностью своей я избрал хирургию благодаря матушке-распорядительнице, чьим неизменным присутствием было окрашено мое детство и отрочество.

— Что для тебя было бы самым трудным? — спросила она меня, когда в самый черный день первой половины своей жизни я обратился к ней за советом.

Я поежился. Как легко матушка нащупала разрыв между амбициями и целесообразностью.

— А почему я должен обязательно бороться с трудностями?

— Потому что, Мэрион, ты — инструмент Господа. Не оставляй инструмент в футляре! Играй! Да откроются тебе все тонкости игры! Не бренчи «Три слепые мышки», если способен исполнить «Глорию».

Как несправедливо со стороны матушки было упоминать об этом грандиозном хорале, заставлявшем меня, как и прочих смертных, сознавать свое ничтожество и в немом изумлении взирать на небо! Ведь она понимала мой сформировавшийся характер.

Быстрый переход