Он мечтал об этом всей душой. Здесь, в Кембридже, писатель чувствовал себя одиноким и несчастным. Он твердо решил никогда больше не возвращаться в эту чужую, непонятную страну Америку. И тогда Генри Джеймс произнес фразу, которая показалась мне такой странной, что я ее никогда не забуду: «Я брожу по огромным пустым улицам Бостона, — сказал он, — и не вижу на них ни души. Даже в Сахаре невозможно быть более одиноким». Едва вдали показался трамвай, он страшно разволновался и начал бешено размахивать руками, когда до трамвая еще оставалось больше четверти мили. Он боялся, что трамвай не остановится, и умолял меня запрыгивать в вагон как можно скорее, поскольку водитель не будет ждать и при малейшей неосторожности с моей стороны трамвай потащит меня по мостовой, и если я не убьюсь насмерть, то обязательно покалечусь. Я заверил, что мне уже много раз случалось благополучно садиться в трамвай. Американские трамваи, сказал он, совсем другие, они преисполнены дикости, бесчеловечности, грубости сверх всякой меры. Я так заразился его волнением, что, когда трамвай подъехал и я вскочил в вагон, у меня было такое чувство, будто я чудом избежал верной смерти. Я видел, как Генри Джеймс на своих коротких ногах стоит посередине дороги, глядя вслед удаляющемуся трамваю, и чувствовал, что он все еще дрожит от пережитого ужаса.
Но как бы Генри Джеймс ни скучал по Англии, я никогда не поверю, что в ней он ощущал себя как дома. Для англичан он оставался чужим. Он не чувствовал их, как чувствуют английские писатели, и поэтому его английские персонажи никогда не получались правдоподобными. Американские персонажи удавались ему гораздо лучше, по крайней мере, с точки зрения англичанина. Несмотря на явную одаренность, ему не хватало эмпатии, которая позволяет писателям поставить себя на место героев, думать, как они, и переживать их эмоции. Когда Флобер описывал самоубийство Эммы Бовари, его рвало, как если бы он проглотил мышьяк. Трудно представить себе подобную реакцию Генри Джеймса, если бы ему пришлось описывать схожий эпизод. Взять, к примеру, «Автора „Больтраффио“». В этом рассказе мать позволяет своему единственному ребенку, семилетнему мальчику, умереть от дифтерии лишь для того, чтобы он никогда не подвергся растлевающему влиянию книг, написанных его отцом, которые она глубоко осуждает. Тот, кто представляет себе материнскую любовь и хоть раз видел мучения ребенка, беспокойно мечущегося в своей кроватке, борясь за каждый вдох, никогда бы не выдумал такой чудовищной истории. Французы называют это littérature. Этим словом они обозначают произведения, созданные в расчете на дешевый литературный эффект, лишенный всякого правдоподобия. Писатель задается вопросом: что испытывает человек, совершивший убийство, и тут же создает персонаж, который убивает лишь для того, чтобы узнать ответ на этот вопрос. Это и есть littérature. Люди совершают убийство ради выгоды, а не для того, чтобы получить необычные впечатления. Великие романисты жили полной жизнью, а Генри Джеймс лишь наблюдал ее из окна. Нельзя убедительно изобразить то, чего не пробовал, или придумать что-то (как Бальзак или Диккенс), чего раньше не знал. У тех, кто не участвовал в этой трагикомедии, никогда не получится описать ее со всей достоверностью. Как бы писатель ни старался правдиво изобразить действительность, роман не может соответствовать жизни так точно, как литография соответствует картине. Выдуманные персонажи и события — всего лишь схема, но если герои испытывают те же чувства, что и сами читатели, и действуют из тех же побуждений, то эта схема представляется более правдоподобной.
Генри Джеймс относился к друзьям и родственникам с большой теплотой, но это вовсе не значит, что он умел любить. В самом деле, описывая в своих романах и рассказах глубокие человеческие чувства, он проявляет такую редкую глухоту, что даже у заинтересованных читателей (заинтересованных, главным образом, странностью фантазии писателя) возникает желание отложить книгу: ведь они на собственном опыте знают, что люди не ведут себя так, как заставляет их автор. |