|
С ее стороны более не приходилось ждать никакого содействия. До неприличия неотрывно созерцавшему девушку только и оставалось, что погрузиться в чувство одиночества, где, пожелав зайти дальше, легко было бы затеряться и продолжать терять себя. И все же Фома постарался не поддаться простым впечатлениям. Он даже нарочно повернулся к девушке, хотя и без того не сводил с нее глаз. Вокруг, среди неприятной кутерьмы и гомона, все вставали со своих мест. Поднялся и он, измерив взглядом в теперь погруженном в полумрак зале расстояние, которое следовало преодолеть, чтобы добраться до двери. В это мгновение все вокруг вспыхнуло, засверкали электрические лампы, осветили вестибюль, отбросили лучи наружу, куда, казалось, надо было вступить словно в жаркую и мягкую толщу. В тот же миг его снаружи позвала девушка — решительным, пожалуй, слишком громким голосом, в котором звучали повелительные нотки, так что невозможно было определить, то ли эта сила исходила из передаваемого приказа, то ли от самого принявшего его слишком уж всерьез голоса. Первым порывом живо откликнувшегося на этот призыв Фомы было подчиниться, устремившись в пустоту пространства. Затем, когда зов поглотила тишина, он уже не был так уверен, что и в самом деле слышал свое имя, и ограничился тем, что обратился в слух в надежде, что его позовут снова. Все еще вслушиваясь, он задумался о далекости всех этих людей, об их абсолютной немоте, их безразличии. Чистое ребячество — надеяться, что простой зов упразднит все расстояния. Это было даже унизительно и опасно. Засим он поднял голову и, убедившись, что все уже разошлись, в свою очередь вышел из комнаты.
IV
Фома остался читать у себя в комнате. Он сидел, соединив руки надо лбом, прижав большие пальцы к корням волос, столь сосредоточенный, что не шевелился, когда кто-либо открывал дверь. Заходившие, обнаружив, что его книга всякий раз открыта на одной и той же странице, полагали, что он притворяется, а не читает. Он же читал. Читал с непревзойденной тщательностью и вниманием. По отношению к каждому знаку он находился в положении, в коем пребывает богомол, когда его собирается пожрать самка. Они рассматривали друг друга. Выйдя из обретавшей смертельную властность книги, слова мягко и нежно притягивали к себе касающийся их взгляд. Каждое из них, словно прищуренный глаз, пропускало в себя слишком живой взгляд, чего при других обстоятельствах ни за что бы не потерпело. И вот Фома проскользнул к этим коридорам, безоглядно приближаясь к ним, пока не был замечен сокровенностью слова. В этом еще не было ничего страшного, напротив, момент казался настолько приятным, что он с охотою его продлил бы. Читатель радостно рассматривал ту крохотную искорку жизни, которую он не сомневался, что пробудил. Он с удовольствием видел себя в том глазе, который видел его. Само удовольствие невероятно возросло. Стало столь огромным, столь безжалостным, что он снес его со своего рода ужасом и, возмутившись — невыносимое мгновение, — что собеседник не подает никаких знаков сообщничества, заметил всю странность того, что за ним, как живое существо, наблюдало слово, причем не просто одно слово, но все слова, пребывающие в этом слове, все те, что его сопровождали и, в свою очередь, содержали в себе другие слова, словно вереница ангелов, уходящая в бесконечности в самое око абсолюта. Отнюдь не отстраняясь от столь надежно защищенного текста, он вложил все свои силы в желание снова взять себя в руки, упорно отказываясь отвести взгляд, веря, что все еще остается проницательным читателем, тогда как слова уже овладевали им и начинали читать его. Его подхватили и стали лепить сверхчувственные руки, кусали наполненные жизненной силой зубы; вместе со своим живым телом он вошел в безымянные словесные формы, отдавая им свое существо, формируя их отношения, даруя глаголу “быть” свое бытие. Часами он оставался неподвижен, с, время от времени, словом “глаз” вместо глаза: он был бессилен, зачарован, разоблачен. |