|
Никогда в этом теле, мраморном идеале, чудовище эгоизма, как раз и превращавшем ее бессознательность в символ отчужденного в последний залог дружбы сознания, не было столько нежности, и никогда в этом бедном существе, умаленном до того, что было меньше смерти, лишенном своего самого интимного сокровища, собственной смерти, принужденном умереть не лично, а через посредство всех остальных, не было столько бытия, столько совершенства бытия. Итак, она преуспела: ее тело действительно было самым сильным, самым счастливым; именно это существование, столь скудное и ограниченное, что не могло даже более допустить до себя свою противоположность, несуществование, она и искала. Именно это и позволяло ей до самого конца быть наравне со всеми остальными, быть вполне в форме для того, чтобы исчезнуть, полной сил для последней схватки. В последующие мгновения вокруг Анны выросло странное городище, не похожее на город. Ни домов, ни дворцов, ни каких-либо построек; скорее это было безбрежное море, хотя его волны и были невидимы, а берег исчез. В этом городе, возведенном вдалеке от всего на свете, заблудившемся среди теней печальном и последнем сновидении, пока шел на убыль день, пока тихо поднимались рыдания, в перспективах странного горизонта, словно нечто не способное представиться, уже не человеческое существо, а просто существо, чудесным образом существо, среди поденок и клонящихся к закату солнц, вместе с агонизирующими атомами, обреченными на вымирание видами, ущербными болезнями, Анна поднималась вверх по течению, туда, где бились смутные зачатки. Узнать, куда она добралась, у нее, увы! не было никаких возможностей, но пока продолжительные отголоски необъятной ночи сливались в некоей угрюмой и смутной бессознательности, взыскуя и стеная в жалобах, напоминающих трагическое разрушение чего-то неживого, пробудились пустые сущности и, словно чудовища, беспрестанно меняющие свое отсутствие формы на другие и обуздывающие тишину жуткими припоминаниями тишины, выходили в таинственной агонии наружу. Невозможно высказать, чем же были эти зловещие формы, существа, сущности, ибо может ли появиться для нас в недрах дня нечто, что не было бы днем, нечто, что в атмосфере света и прозрачности представляло бы ту дрожь ужаса, из которой день вышел? Но они — тайком, на пороге непоправимого — заставили признать себя в качестве смутных законов, призванных исчезнуть вместе с Анной. Что следовало из этого открытия? Можно было бы сказать, что все было уничтожено, но в то же время и начиналось заново. Выбравшись из своих силков, время заставило ее откатиться в безбрежное прошлое и, хотя она и не могла вполне покинуть пространство, где все еще дышала, влекло к бездонным долинам, в которых, казалось, мир вернулся к моменту своего творения. Жизнь Анны — и само это слово звучало там, где не было места жизни, вызовом — стала частью первого луча, отброшенного с незапамятных времен среди безразличных понятий. Ее омывали живительные силы, словно обнаружив вдруг в обреченном смерти лоне Анны тщетно разыскиваемый смысл слова “живительно”. Ее охватил каприз, который, дабы предотвратить пустоту, нагромождал бесконечное число своих комбинаций, и, если она и не потеряла тогда целиком своего существования, недомогание ее стало куда хуже, перемены в ней больше, чем если бы действительно, в своем спокойном человеческом состоянии, она оставила жизнь, ибо не было таких нелепостей, которых бы ей удалось избежать, и в промежутке времени, изображенном слиянием вечности с идеей ничто, она стала всеми теми чудищами, в которых тщетно испытывало себя творение. Вдруг — и ничто никогда не было более внезапным — случайным неудачам пришел конец, и то, чего никоим образом не приходилось ожидать, получило из таинственной руки свое преуспеяние. Невероятный момент, когда она вновь появилась в своей собственной форме, но и проклятое мгновение, ибо это неповторимое сочетание, мелькнувшее во вспышке молнии, во вспышке молнии и рассеялось, и непоколебимые законы, которые до сих пор не удавалось пустить ко дну никакому крушению, были разбиты, уступая дорогу беспредельному капризу. |