Как он нам объясняет, не бриться — дешевле! Зато потом можно будет купить хорошие дорогие лезвия для бритья. А пока можно не бриться, кто его здесь, в пустыне, видит?
После нашего трехмесячного заточения в песках у Абдуллы по-прежнему не будет ни единого пенни, он снова будет уповать на Аллаха — с извечным арабским фатализмом. Молить, чтобы Всевышний послал ему хоть какую-нибудь работу! А хитрец Аристид получит все деньги целехонькими.
— Что ты на них купишь? — спрашивает Макс.
— Другое такси. Получше этого.
— Ну хорошо, а что потом?
— А потом куплю еще одно!
Я отчетливо представляю себе такую картину: приезжаю лет через двадцать в Сирию, и вот он, Аристид, владелец большого гаража, богач и, вероятно, живет в огромном доме в Бейруте. Но даже тогда он не станет бриться в пустыне, чтобы сэкономить на лезвиях.
Вот он какой, Аристид, хотя воспитывали его чужие люди, а не родители-армяне, как случайно выяснилось.
Однажды мимо нас брели несколько бедуинов. И вдруг они окликают Аристида, а он взволнованно кричит что-то им в ответ, размахивая руками.
— Это племя анаиза, мое племя!
— Как это? — спрашивает Макс.
Тогда Аристид с обычной своей мягкой улыбкой объясняет: когда ему было лет семь, его вместе с родными турки бросили в глубокую яму, облили смолой и подожгли. Мать с отцом и двое братьев и сестер сгорели заживо, но сам он оказался под их телами и уцелел. Когда турки ушли, его нашел кто-то из племени анаиза. Так Аристид стал членом их племени, их приемным сыном. Воспитывали его как араба, он вместе со всеми кочевал по пастбищам. Когда ему исполнилось восемнадцать, он отправился в Мосул, и там при оформлении паспорта ему велели указать национальность. Он назвался армянином. Но сыновнюю привязанность к людям, которые его вырастили, он чувствует и поныне, а племя анаиза считает его своим.
Втайне я даже восхищаюсь его потрясающей самодостаточностью.
Вечно всех и вся критикует, и это, похоже, приносит ему мрачное удовлетворение.
У меня очередная неприятность — что-то стряслось с ногами; они стали настолько разными, что при ходьбе в моей походке заметен явный крен. Что это? Первые симптомы некой тропической болезни? Я спрашиваю Макса, не заметил ли он, что я в последнее время хожу не совсем прямо.
— Но ведь ты совсем не пьешь, — изумляется он и вздыхает:
— Видит Бог, я так старался привить тебе вкус к хорошим винам.
В ответ я тоже виновато вздыхаю. У каждого человека непременно есть какая-нибудь злосчастная слабость, с которой он сражается всю жизнь. Лично мне, увы, не дано ощутить прелесть табака и крепких напитков. Если бы я хотя бы осуждала тех, кто курит и любит выпить… Но я с такой завистью смотрю на гордых дам с сигаретами в длинных мундштуках, небрежно стряхивающих пепел, я же тем временем ищу укромный уголок, чтобы припрятать где-нибудь свой бокал, который даже не пригубила.
Все мои усилия оказались напрасны. Шесть месяцев я истово курила после ленча и после обеда, задыхалась, давясь табачными крошками и щурясь от едкого дыма, щиплющего глаза. Я утешала себя: ничего, скоро привыкну, — но так и не привыкла. Все друзья твердили в один голос, что на мои жалкие попытки стать заядлой курильщицей больно смотреть.
Когда я вышла замуж за Макса, выяснилось, что мы оба любим одни и те же блюда, предпочитая здоровую пищу, разве что порции могли бы быть поменьше. И как же огорчился Макс, узнав, что я не любительница выпить! Точнее, не пью вообще. Он пытался меня перевоспитать, последовательно предлагая мне разные марки кларетов, бургундское, сотерн, а затем, со все возрастающим отчаянием, токайское, водку и абсент! В результате он вынужден был признать свое поражение. |