|
— Поди, ни жизни ни смерти не знаешь?
— Только из кино, — ответил Кукушкин.
— То-то и оно, — пробурчал незнакомец.
Через час они уже стали друзьями и сидели на краю настоящей могилы, болтая ногами и попивая пивко. Могилу эту раскопал Кукушкин еще давно, думая там сделать погреб, но оставил эту мысль, наткнувшись на гроб.
— Я одного не пойму, — раскрасневшись, говорил Кукушкин Кисе, — отчего в жизни одновременно так хорошо и так плохо? Мне вот сейчас хорошо, а знаешь, как я свой живот жалею? В нем ведь разум есть. — И он погладил располневшее брюшко. — Ему ведь, нежному, в могиле лежать. А я, где я буду? Не хочу, не хочу, не хочу!
— Истеричка ты, Кукушкин, хоть и друг мне, — сурово отвечал Киса. — Держи мысли в строгости, и тогда ничего бояться не будешь.
— Я хочу только жить, пусть и смотреть в одну точку, хоть сто, хоть двести лет, лишь бы жить!..
— Боря, успокой душу, — ответил Киса, — не суетись. Все будет. Но, наверное, только после смерти.
— Много ты горя повидал? — спросил Кукушкин.
— Что видел, то с глаз долой. Одну только историю не забуду.
— Какую?
— О девочке, которую мертвецы съели.
— Как так?
— Внутри нее был мертвец, он ее и сожрал.
С этих пор пошла крепкая дружба. Киса почему-то придавал бодрость Кукушкину. Он каким-то образом вселял в Кукушкина мысль, что можно неплохо жить и в аду, а уж тем более без денег, среди каких-то могил и костей. Боря даже повеселел и порой говорил Кисе, выпивая с ним на участке:
— Продам этот свой домик и заживу барином, как ты: где хочу, там и буду спать.
Он и не заметил, что радикально изменился, хотя, может быть, внутри и всегда был таким чумовым. Но временами наплывал на него и прежний рационализм, только редко, а главным образом вспыхивало упорное, почти похабное, желание жить.
Порой прогуливается Боря Кукушкин по своему кладбищу, и вдруг пробуждается в нем какое-нибудь сильное сексуальное желание, а глянет: кругом одни кости, пусть даже и бабьи. Он один раз даже понюхал такую кость и решил почему-то, что девка была молодая, когда померла.
— Хотя сейчас ей лет двести, — задумчиво произнес он.
Но часто желание жить принимало другие, более глубинные, серьезно-кошмарные формы. Каждое движение собственного тела вызывало суеверный ужас.
Киса поучал его за пивом у края могил:
— Ты, Боря, до сих пор не понимал, что мы в чуде живем. Пусть и в кошмарном, признаю. То, что мы по привычке принимаем за обыденность, ну там еда, движения, мысль, живот, алкоголь, баба, на самом деле есть форма скрытого кошмара и чуда. Просто все это повторяется, и мы это принимаем за обычное. А вот когда помрем или какой-нибудь там конец света случится, тогда завеса спадет и некоторые поймут. Да и так никакой обыденной жизни на самом деле нет.
— Мудрено, мудрено говоришь, Киса, но верно, — отвечал Кукушкин и качал головой. — По крайней мере для нас, русских.
Сам он после всех событий уже перестал считать себя западно ориентированным интеллигентом. По ночам он теперь нередко просыпался, вставал и выл, глядя то в пустоту, то на луну. Выл, кстати, чаще всего не от страха потерять жизнь, а, наоборот, от бездонного счастья бытия.
Киса ворчал: Кукушкин своим счастливым воем не давал ему спать, а спать Киса предпочитал не в развалюхе друга, а в могиле.
Этим воем Кукушкин хотел зафиксировать и выразить мгновения бытия и наплыв глубокого счастья — оттого, что он просто есть! Но потом это у Кукушкина стало проходить. Его охватывали прежние сомнения. |