Он владел праязыком и потому понимал Павлушу.
Но Павел видел его мысли. Вдруг какой-то искрой в уме медведя прошло воспоминание о смягчении мук в аду, об этом, как он считал, неизменном подарке высших сил обитателям ада. И тогда медведь заревел.
И это было расценено как знак, как сигнал к подлинному веселью.
Павлуша искренне хохотал, вспоминая жертвы своих действий, ибо многим жертвам в последующих жизнях везло, пусть очень по-своему, но везло. Павлуша чистосердечно — правда, некоторые сомневались, что у него есть сердце, — радовался за них.
— А я попляшу! — закричал труп, карабкаясь на ноги. И он все-таки пустился в своеобразный пляс, вдруг почувствовав, что его хозяин немного отпустил путы своей магии над ним, неизвестно, однако, почему. Но труп и не задумывался (вообще, задумчивостью он не отличался): он просто стал вдруг самодовольным (точно почувствовав полусамостоятельность) и плясал так лихо, как никогда не плясал, будучи живым. Подплясывая, он еще пел песню, но поневоле трупную, про гниение в нежных могилах.
— Ох, Женя-то наш, Женя! — то и дело охал Павлуша, хлопая в ладоши.
Двухголовый тоже вышел на орбиту, но как-то более застенчиво и скромно. (Труп же разгулялся вовсю.) Вышедши, одна голова его, Эдик, бесшабашно поцеловала другую голову, Арнольда. Та подмигнула. И потом, перебивая труп, обе головы разом запели. Это была долгая, заунывная песня про снега.
— Люблю жизнь, — пришептывал про себя Павлуша, наливая себе рюмку за рюмкой и поглядывая на окружающих.
Медведь положил морду на стол и мигом слизнул полкило ветчины.
— Пусть мишуля кушает побольше, — осклабился Павлуша. — После ада-то ему и надо поправиться и подвеселиться. Мишуль, — обратился он к медведю, — а были ли у тебя в аду-то друзья? Расскажи о них, хоть ревом. Или в аду друзей не может быть, а? — и Павлуша громко захохотал. — Ну тогда о соратниках! — Он посмотрел на мишу: тот уставился на духа своими добрыми звериными глазами. — Ну что, нет членораздельной речи, так подумай, а воспоминания твои я увижу и перескажу нашему обществу, — и Павлуша подмигнул трупу.
Медведь моргнул своими двумя глазами.
— Ну вот, миша, миша, вспоминай ад, тогда дам колбасы, — и Паша встал, держа в руках батончик колбаски. Медведь потянулся к ней.
— Нет, нет, вспоминай!
Двухголовый и труп, взявшись за руки, в экстазе веселья и забвенья, подошли поближе, чтоб послушать.
— Вспоминает, — проурчал вдруг Павел, придерживая колбаску. — Но смутно, смутно… Вот вспоминает существо одно… Детоеда… Да, да, — развеселился Павлуша, — именно детоеда… В огне утроба его… Миша, миша, не возвращайся… Сник, не хочет вспоминать: больно. Ну ладно, жри, — и Павлуша бросил в пасть медведю колбасу.
И тут все совсем обалдели и закружились от прилива счастья: медведь вошел в круг, чуть не приподнялся на две ноги, и все они трое так и заходили кругом, подплясывая. Двухголовый запевал, но только одной головой.
Вдруг Павлуша посерел и резко, хлопнув в ладоши, произнес:
— По местам! Все кинулись на места.
Труп в свое кресло, двухголовый на стул, а медведь прилег в стороне.
Глаза Павла зловеще загорелись.
— А теперь о будущем вашем буду гадать, — произнес он. — О судьбе вашей жизни.
Воцарилось сумасшедшее молчание.
Павел совершил какой-то ритуал. Глаза его устремились в созерцание.
— Ну вот и все, — громко сказал он потом. — Все три участи как на ладони.
И он обратился сначала к двухголовому:
— Твоя судьба, драгоценнейший, такова: тебе отрежут одну голову. |