— Укатил! — сказал Ефим.
— Н-да-а! отвалился… — задумчиво протянул Финоген. — Плох он… очень он плох! Другой бы… э-э-э! Так бы это он оборудовал свои дела… что нам бы одно осталось — кричи караул!
— Напрасно ты, по-моему, его застращал… — сказал Ефим. — Что пугать человека? То невыгодно, другое недоходно… пусть бы он сам попробовал… А нам он человек полезный… в банк-от бы и тово…
— Ну, что вышло, то и вышло. А у нас ему учиться жить — не место. Мы не для него… Плох потому что.
— Погоди! Доживёшь, может, и до хорошего какого… — пригрозила Варвара. — Подползёт да и прицепится… как вон Фомичев в Кузнечихе.
— Это ещё улита-то едет, — когда-то она будет!.. — задумчиво сказал Финоген.
— А никого он здесь не расположил к себе!.. — заметил Ефим.
— Кроме Лёски твоего…
Ефим засмеялся.
— Лёске он был друг…
— Вот такой ворон, как Мотька этот, и начал бы со стервятины вроде Лёски… А на ней отъевшись, и нас, грешных, стал бы долбить помаленьку да не торопясь.
— Оно, пожалуй, так.
— То-то…
— Финоген Ильич, пригляди за самоваром-то, а я пойду творогу принесу да сочней спеку… — попросила Варвара мужа.
— Али у тебя хлебы ныне? — спросил Ефим.
— Хлебы… — ответила женщина, уходя из избы.
— Н-да… семь, говорит, сот у меня… — задумчиво говорил Финоген, сидя на лавке против печи и пристально глядя на огонь. — Врёт, надо быть, больше имеет… Мне бы хоть эти самые семь сот… Ну и повернулся бы я с ними! Эхе-хе! Зимой бы у меня мак зацвёл… А он что? Дурак!..
— Видно, бог дураков-то больше любит… — сказал Ефим.
— Э-эхма!
Освещённое огнём угрюмое лицо Финогена дрогнуло, и в голубых глазах его блеснула на миг тёмная грусть…
Голодные
Пришлось мне недавно поехать вёрст за сто вниз по Волге, и на обратном пути видел я голодающих. Они хлынули на наш пароход с одной из пристаней; их было около сотни, всё больше старики, старухи, бабы с грудными ребятами на руках и дети, — много детей! Тут были все возрасты — от недельного ребёнка до десятилетних парнишек, желтоволосых, чумазых, с острыми рожицами, обтянутыми бескровной серой кожей. Цепляясь за подолы матерей и бабушек, они молча сбегали по сходням на пароход и, очутившись на просторной, чистой палубе, останавливались и смотрели вокруг широко раскрытыми, серьёзными глазками. Взрослые крестились.
С утра весь день шёл дождь, и все эти большие и маленькие, но одинаково беспомощные люди были перепачканы в глине, облепившей их ноги, лохмотья и пустые котомки.
— Проходи на корму! В четвёртый класс иди! — командовали им матросы.
И они тяжело двинулись по указанному направлению, молчаливые и сосредоточенные в своём горе.
— Откуда вы? — спросил их кто-то из пассажиров.
— Из-за Пьяны…
— Куда едете?
— Сбирать…
— По миру…
— Не подают в наших-то местах…
— Трое суток шли вот…
— Которые в город поедут, которые в Лысково…
Голоса — надорванные и глухие, на иных лицах стыд и смущение, большинство равнодушно и тупо; две-три рожи испорчены противными минами ханжества, и это как раз самые сытые и плотные фигуры в общей массе усталых, тощих, ободранных людей с подведёнными животами и растерянными взглядами. |