— В Париж не в Париж, а куда-нибудь надо. С земного шара не соскочишь.
Коренастый подрядчик разбирался не только в кирпичах и черепице. Он слегка прикоснулся к рукаву своего собеседника и просто и открыто спросил:
— Вы, синьор Баранов, по какой специальности работали в Париже?
— По эмигрантскому цеху. Что подвернется.
— А все-таки? Прохожий человек иногда тот самый, кого за морем ищут.
Он ухмыльнулся и мигнул бровью Марии: еще вина.
— Не ту бутылку, ящерица. Повыше, на верхней полке. С зеленым ярлыком. Трактирщица тоже…
Когда Баранов объяснил, что он в окрестностях Парижа в новых домах окна-двери красил, потолки белил да штукатурить приходилось, пока работа подвертывалась, — итальянец расхохотался и уже всей ладонью хлопнул его по рукаву.
— Вот! Как в муху на сто шагов попал. Ваше здоровье, синьор Баранов. О маршруте своем можете не думать. Сен-Тропец, два часа езды отсюда. Там я виллу спешно отделать должен и гараж заказать. А рабочих рук…
Он покачал растопыренными пальцами над стаканом, — подкрасил жестом оборванные слова.
Баранов вздохнул всей грудью, словно выплыл на поверхность и за корму чужой лодки ухватился. Сто чертей! Не надо думать, искать, клянчить, лезть в первое попавшееся ярмо. И на юге останется… Выскочить хоть на время из парижского котла. Он посмотрел за окно, выходящее в воздух, — словно оконце аэропланной каюты: солнце и море. А там видно будет.
— Погодите, синьор Монганари. Все это чудесно. Но вы тут на горе виллу достраиваете. Вам бы меня на испытание взять, хоть на неделю. А вдруг я, как козел в упряжке, окажусь… Что?
Старик недовольно поморщился и покрутил круглой, кудлатой головой. Уксусные слова.
— Мне, дорогой мой, пятьдесят восьмой год. И глаз у меня верный. Ремесло такое… Себя не обижу. Молодая коза съест соль, а старая — соль и мешок. Руки у вас рабочие, глаза честные. Баста. Ваше здоровье, синьор Баранов.
Прошло около двух месяцев. На окраине Сен-Тропец у моря кипела муравьиная работа. Вилла и гараж были отделаны и сданы. Строили пансион, просторное двухэтажное жилье для гостей, наезжавших к синему лукоморью за теплом и детской беспечной жизнью. Баранов давно уже овладел своим веселым ремеслом. Научился ровнять по шнуру ряды кирпичей — похожая на игрушку, легкая, обрамленная трубка с пузырьком в столбике воды стала для него так же привычна, как карманные часы. Ровно и круто замешивал цемент с гравием и песком, ловко устилал цветными плитками полы, перекрывал легкими рейками потолки. Шаг за шагом провел весь каменщицкий искус, — стал заправским «масоном». И радовало, и тешило его, что вот от кромки фундамента до трубы под покатой кровлей человек все своими руками выводит, оживляет пустыри, строит, утверждает жизнь. После черных лет войны и революции у него было застарелое отвращение к разрушению, а тут он сам, как муравей на известке, гонит к небу ряд за рядом прочные, стройные стены. С рабочими-итальянцами ладил, но жил по-своему, в стороне. И не уставал радоваться, когда, сидя верхом на балке, видел, подымая вспотевшую голову, голубой и зеленый простор по сторонам. Море и берег.
Временами наезжал Монганари. Проводил целые дни на постройке. Помалкивал, присматривался. И однажды за стаканом вермута в прохладном погребке сказал, что дело расширяется, ему за всем не угнаться и новую постройку поручит он вести ему, Баранову, потому что он «человек настоящий». Сразу он это понял… И опять с толком и вкусом поговорили о Риме.
Жил Баранов в самом Сен-Тропец. Снимал комнатушку у старой, высохшей, как олива, итальянки. В свободные часы слонялся по городку, глазел, как старухи вяжут на низких стульях у порогов бесконечные шарфы; заходил в прохладные пустые церкви, как в антикварные лавки, — чужое… Бродил по крошечному порту, но веселая привольная жизнь на иностранных судах гнала его прочь. |