Ем. Мухи как пьяные кружат над борщом и, так как он слишком горяч, едят меня. За перегородкой на кухне, как несмазанные насосы, втягивают в себя борщ Феня с Аннушкой. Обедать со мной вместе они не хотят. Аннушку, может быть, и удалось бы убедить — она любопытнее и посмотреть, как ест человек в пиджаке, очень интересно, но ее мать чувствует разницу положения не хуже любой губернаторши и наотрез отказалась:
— Нет, мы уж на кухне.
— Да почему на кухне, Феня? В комнате прохладнее и чище, да и мне вместе обедать веселее.
— Нет, уж мы на кухне.
Когда такое возражение с безнадежно-одинаковой интонацией повторяется раз пять, невольно падаешь духом и отходишь.
Ем. Аннушка что-то оживленно шепчет матери. Мне очень интересно послушать, но я знаю, что стоит мне только встать и подойти к дверям, чтоб она замолчала. За занавеской все еще висит на руках любопытный мальчишка. Ему ничего не видно, но он, очевидно, дошел до мысли, что должен же я когда-нибудь откинуть занавеску, — и он не пропустит этого счастливого момента, хотя бы ему пришлось висеть так до вечера. А там, у колодца, мутными пятнами сквозят на траве фигуры ожидающих. Точно у кассы Художественного театра.
Борщ становится все преснее и безвкуснее, и я в раздражении думаю, что деликатность должна бы быть врожденным качеством и совершенно от культуры не зависеть и что голова мальчишки через минуту проломит стекло и в припадке ужаса застрянет между выгоном и комнатой. Подхожу к окну, отдергиваю занавеску и в упор смотрю на мальчика. Ему всего четыре года. В первые мгновенья он изумленно смотрит на меня, как на летающую лошадь, но через минуту не выдерживает, кубарем слетает на траву и ревет. Остальные, как воробьи, перепархивают по земле и боком подбегают к окну. В эту минуту Феня вносит картофельные котлеты. Но ребятам так и не суждено было увидеть, как я их ем — она распахнула окно и решительно вступилась за мои интересы:
— Озорники! Не видали, как человек ест, что ли? Пошли прочь!
Никакого впечатления.
— Пошли прочь, говорю!.. А то возьму хворостину…
Магическое слово вызвало знакомый образ и подействовало.
Они ушли, а я виновато вздохнул. Пусть бы смотрели, — смотрю же я, как овцы щиплют траву: для меня ново, а овцам, быть может, тоже неприятно.
В улочке за колодцем оживление. К третьему домику слева подъехала телега. Мужик сбросил на траву гроб. Подходят бабы, со всех сторон сбегаются дети, но к самому дому никто близко не подходит.
— Что там такое, Феня?
— Харитон помер.
— Отчего?
— Сибирка. Корову драл, вот и пристала.
— Что ж он, лечился?
— Дурной он. Кабы лечился, как следует, выжил бы… Восемь ден в больницу не шел, а на девятый пришел, рука вся напухла, как колбаса гнилая…
Она ставит на стол кисель и продолжает:
— Вылечился бы, ничего… Шпринцовали его там, через день полегчало, да баба дура испугалась, что помрет, положила его вчерась на телегу и повезла причащать. Наш поп хворый, повезла к другим…
— Ну и что ж?
— Митрохинский в город уехал… Покровский забранил, зачем поздно привезла, прогнал, — повезла в Хомутово, да лошадь заморилась — стала. А тут дождь пошел. Беда… Привезла его домой, светать стало, а он не дышит… Что ж вы киселя не едите?
— Спасибо. Не хочется. Что ж, корову закопали?
— Кому охота?! — презрительно фыркает Феня. — В овраг сволокли — и то спасибо.
— Да ведь все стадо заразиться может!
— Им что? Шкура снята, хозяин свое получил, чего еще? Покойника вот боятся. |