Когда он закончил, наступило молчание, и длилось оно до тех пор, пока Саломея вновь не закуталась в плащ, собираясь уйти. Тогда Берта сказала:
— Ты останешься тут! — И обратилась к Хансу: — Она тебя заловила, вот теперь пусть и владеет тобой, а между нами все кончено!
Что ответила Саломея, я так до конца и не узнал. Но что-то очень злое — у нее нет сердца, сказала Берта, — и когда она пошла потом к двери, ее никто не проводил, и она одна спустилась по лестнице. А Ханс стал просить прощения у моей бедной кузины. Он уедет уже сегодня, она хочет его забыть, он недостоин ее и всякое тому подобное. И он ушел.
Когда Берта все это рассказала, мне захотелось как-то ее утешить. Но прежде чем я смог произнести хоть слово, она упала на полунакрытый стол и разразилась безудержными рыданиями. Она не потерпела бы никакого прикосновения к себе и ни единого слова жалости; мне разрешалось лишь стоять рядом и ждать, пока она придет в себя.
— Иди же, иди! — сказала она наконец, и я ушел.
Когда Ханс не появился за ужином и не вернулся ночевать, я этому не очень удивился. Возможно, он просто уехал. Правда, его маленький чемоданчик лежал на месте, но Ханс, наверное, напишет по этому поводу. Так чтобы очень уж благородным назвать это бегство было нельзя, но можно, во всяком случае, легко объяснимым. Плохо было только то, что теперь мне придется рассказать дяде про все эти гадкие делишки. Погода была просто ужасной, и я рано ушел к себе в комнату.
На следующее утро меня разбудили голоса и шум перед домом. Было всего пять утра. А потом зазвучал у ворот колокольчик. Я натянул штаны и вышел.
На еловых ветках лежал Ханс Амштайн в своем сером шерстяном пиджаке. Его принесли егерь и три дровосека. Само собой, несколько зевак тоже тут были.
Дальше? Нет, дорогой мой. История на этом кончается. Сегодня самоубийства среди студентов не редкость, но тогда люди испытывали почтение к жизни и смерти и про моего Ханса говорили еще очень долго. И я тоже не простил его смерти легкомысленной Саломее до сегодняшнего дня.
Ну, правда, она искупила какую-то часть вины. Тогда это ее не очень тронуло, но потом и для нее пришла пора, когда она должна была серьезно относиться к жизни. Ей выпал нелегкий путь, и она тоже не дожила до старости. Это могло бы стать еще одной историей! Но не сегодня. Может, откупорим еще бутылочку?
МРАМОРНАЯ ПИЛА
Стояло великолепное лето, прекрасную погоду исчисляли не днями, а неделями, а ведь шел всего лишь июнь и только что закончился сенокос.
Для некоторых людей нет ничего лучше, чем такое чудесное лето, когда в мокрых плавнях жгут камыш и пекло пробирает до самых печенок. Эти люди, когда наступает их пора, вбирают в себя столько тепла, находя в этом удовольствие, и так радуются своей неторопливой жизни, недоступной пониманию других. К этому типу людей принадлежу и я, поэтому испытывал такое блаженство в начале того лета, вынужденный, правда, надолго прерываться, о чем и хочу сейчас рассказать.
Это был, вероятно, самый роскошный июнь в моей жизни, и пришло как раз самое время для того, чтобы он наступил. Маленький палисадник перед домом моего отца на деревенской улице благоухал цветами, буйно заполонившими его в этом месяце; георгины, закрывавшие пошатнувшийся забор, пышно разрослись, подняв высоко свои стебли и выпустив крепкие круглые бутоны, сквозь прорези в которых пробивались желтые, и красные, и лиловые лепестки первых цветов. Желтофиоль цвела так неудержимо, словно ее медовых тонов соцветия предчувствовали, что время их на исходе и они скоро отцветут, уступив место густым зарослям резеды. Тихо стояли знойные негнущиеся бальзамины на толстых, словно стеклянных стеблях, изящные и мечтательные лилии, жизнерадостные, ярко-красные кусты одичавших роз. Не видно было ни клочка свободной земли — палисадник превратился в один большой пестрый радующий глаз букет, втиснутый в одну узкую вазу, по краям которой настурции задыхались в объятиях роз, а в центре доминировали нагло и мощно рвущиеся ввысь высокие стебли турецкой лилии с крупными чалмовидными рубиново-красными цветками. |