— Об этом Хан, естественно, подумал, — кивнул Хугиэли. — На вилле была женщина по имени Гита Мозес, которая убирала в комнатах и готовила Гиршману еду. Она утверждает, что никаких бумаг хозяин ей не передавал, и ни одна живая душа к нему за последние сутки не приходила.
— Очень интересно, — протянул Беркович. — Классическое противоречие: вещи на вилле нет, и она там есть. Вы хотите, чтобы я нашел то, что не удалось обнаружить бригаде лучших экспертов?
— Я хочу, чтобы ты подумал. Где еще можно спрятать бумагу с относительно коротким текстом?
— Почему — коротким?
— Гиршман сказал по телефону адвокату, что завещание не длинное.
— Понятно, — пробормотал Беркович и надолго задумался.
— Только не говори мне, что на вилле есть тайные сейфы или секретные ниши в стенах, — предупредил Хутизли. — Все это проверено. Обычный дом, никаких секретов.
Беркович кивнул и сложил руки на груди. Минут через двадцать он тяжело вздохнул и сказал виноватым голосом:
— Нет, ничего в голову не приходит. Если только Гиршман не сжег завещание…
— Проверили, — буркнул Хугиэли. — Пепла не обнаружили.
— Тогда не знаю, — сдался старший сержант. — Послушайте, инспектор, если в моем кабинете все равно ремонт, а здесь я как бы уже на птичьих правах, то, может, я съезжу на виллу?
— Поезжай, — согласился Хутиэли. — Хотя думаю, что это пустой номер.
Вилла художника Абрама Гиршмана стояла в конце улицы, за которой до берега моря тянулась аллея, засаженная чахлым кустарником. В холле Берковича встретила дородная дама лет пятидесяти, представившаяся сестрой художника Бертой. По-видимому, она считала себя главной претенденткой на наследство, поскольку держала себя с уверенностью хозяйки дома и не отставала от Берковича ни на шаг, пока он медленно, внимательно глядя по сторонам, обходил салон, две спальни, кухню, ванную и другие служебные помещения. Картины Гиршмана, висевшие в салоне и одной из спален, старшего сержанта не вдохновили. Пожалуй, он и сам вслед за Хутиэли сказал бы «мазня», но, в отличие от инспектора, Беркович понимал, какая работа мысли была вложена в каждый мазок, выглядевший цветовым пятном. Если за подобные картины люди платили тысячи долларов, значит, полотна того стоили.
Вернувшись в салон, Беркович спросил у Берты:
— А где же мастерская? Где ваш брат работал?
— Здесь — никогда, — покачала она головой. — Мастерская у Абрама в Тель-Авиве. Он любил шум улицы, звуки города его вдохновляли.
Беркович присел на край огромного кожаного кресла и задумался. Он не увидел ничего, что могло бы пройти мимо внимания эксперта Хана. Какая-то бумага лежала на видном месте на круглом столе у окна, но даже издалека было видно, что это присланный по почте счет.
— Вам нравятся картины брата? — спросил Беркович, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Нет, — отрезала Берта. — Правда, после первого инсульта Абрам стал рисовать лучше. Я хочу сказать — реалистичнее. Он даже мой портрет сделал, очень натурально. Но эти картины — в мастерской. А то, что видите — старье, работы двадцатилетней давности, Абрам тогда увлекался абстракциями.
— Когда я вступлю в права наследства, — добавила она твердо, — то сниму эти картины и сложу в кладовой. Они меня раздражают.
Берковича они тоже раздражали, хотя он и не мог сам себе объяснить причину. Нормальные абстракции, линии и пятна, что-то они наверняка символизировали в свое время, сейчас вряд ли поймешь, и спросить уже не у кого.
— Скажите, Берта, — сказал Беркович, — а кто отправлял письма, которые писал брат?
— Гита отправляла. |