— Ну, будь здоров, — сказал он Баландину. Плотник проводил его прибауткой:
— Прощай, не тощай, будь широк, наживай жирок.
Староста зашёл ещё в три избы наиболее заметных и влиятельных хозяев, но один из них валялся на полу, раскалённый «горячкой» до бреда, другой ушёл в овраг, версты за три, резать лозу для вентерей — он был рыбак, — а Никон Денежкин, злой с похмелья, отмахнулся от него рукой, прорычав:
— Да ну вас к лешему, делайте как хотите!
Затем Ковалёв, уже из любопытства, остановился над окном вросшей в землю, полуразвалившейся избёнки Татьяны Коневой. Окно было так низко над землёй, что староста, чтобы заглянуть в него, должен был согнуться, упираясь руками в колена. В эту избу он не заглядывал года два и ожидал увидеть в ней тесноту, грязь, но в избе было просторно, пол вымыт и выметен, стены обмазаны глиной, мешанной с мелко рубленой соломой и коровьим помётом, густо побелены.
«Ничего нет, потому и чисто, — подумал староста, потом добавил: — Как в больнице».
Татьяна Конева, маленькая, тощая, сидела на лавке у стола, примеряя на ногу пятилетней дочери туфлю, сшитую из войлока, и звонко рассказывала ей:
— Пришла она в город, а город огромный, и где в нём счастье живёт — нельзя понять, только видит она — живёт счастье! Всего в городе много, все люди сытые, одетые, да все в шелках-бархатах, шелка-бархаты шелестят, сапоги-башмаки поскрипывают…
Староста, усмехаясь, кашлянул. Сын Коневой, сидя на полу, щёлкал дверцей птичьей клетки; приподняв гладко остриженную голову, нахмурил белое, глазастое лицо и недружелюбно крикнул:
— Кого надо? Мам, в окошко заглядывает какой-то.
— Не узнал разве? Это Яков Тимофеич, староста наш, — сказала мать. Лицо у неё тоже было глазастое и всё сплошь иссечено мелкими морщинами, как у старухи.
— Выправился сын-от? — спросил Ковалёв.
— Да вот встал, играет.
— Я не играю, а клетку чиню, — солидно поправил сын.
— Учиться надо бы ему, да учитель-то захворал, — сказала мать, прижав к себе девочку.
— Теперь, с двоими, тебе легче будет, — объяснил ей староста таким тоном, как будто это он устроил так, что двое детей Татьяны умерли один за другим.
— Да, да, — согласилась женщина, вздохнув. — Родим да хороним…
— Дело простое, — усмехнулся Ковалёв.
Черноволосая девочка смотрела на него из-под локтя матери, шевеля губами.
— Девчурка-то тоже — ничего, выздоровела?
— Да она и не хворала.
— Вот умница, — похвалил Ковалёв, а мальчик, взмахнув головою, строго спросил его:
— А хворают дураки только?
— Гляди-ко ты, какой бойкий, — удивлённо воскликнул староста.
— Он у меня дерзкий, — виновато, но ласково сказала мать. — Он со всеми так.
— Непокорный, значит, — объяснил Ковалёв. — Это у него от учителя. Учитель тоже — спорщик.
Стоять согнувшись было неудобно, легче бы встать на колени, но нельзя же старосте на коленки встать у окна нищей бабы, смешно одетой в юбку из мешковины, в зеленоватый, глухой жилет вместо кофты, к жилету пристроены полосатые рукава; горожане из такой полосатой материи штаны шьют. Ковалёв ещё раз осмотрел избу: на полке, около печи, немножко посуды, стол выскоблен, постель прибрана, и всё — как будто накануне праздника. И дети — чистые.
— Чисто живёшь, — похвалил он.
— Исхитряюсь кое-как, — сказала женщина. |