Грубо кричал Сведенцов, ему вторил Егор Васильевич Барамзин, тяжело переживавший в то время свой отход от народничества к марксизму. Скворцов огрызался во все стороны, размахивая длинным камышовым мундштуком, но сочувствующих ему в гостиной не было, его не слушали, забивали криками, уже оскорбляли. Сведенцов, сказав что-то очень сильное, проклинающее, парадно отошёл в угол, в облако синего дыма, а навстречу ему из угла поднялся плотный человек, седоватый, с красным лицом и в костюме более небрежном, чем на всех остальных; не то чтоб он был бедно одет, но именно небрежно, как человек, не чувствующий нужды украшать себя извне.
— Я протестую, господа, — сказал он неожиданно молодым голосом; глаза у него тоже были очень молодые, ясные; помню, я подумал: «Вот удивительные глаза!»
Откровенно поддёрнув брюки, что вышло у него вовсе не смешно, он выдвинулся из дыма и горячо, но не сердито, а как-то особенно неоспоримо и внушительно стал говорить об уважении к человеку и свободе человеческой мысли. Мне очень понравилась необыкновенная ясность его речи, умелый подбор простых, но веских слов, они ложились в память, как слова песни.
— Человеческая мысль, стремясь разрешить загадки жизни, имеет право ошибаться, — сказал он между прочим.
Эти слова пришлись мне так по душе, что я впоследствии попросил Николая Фёдоровича написать их на оттиске его статьи «О катедер-социалистах».
Расхаживая «на поисках истины» из квартиры в квартиру «неблагонадёжных» людей, я несколько раз встречал Н.Ф. у Н.И. Дрягина, где собирались воспитанные Анненским известнейшие статистики: Кисляков, Константинов, остроносый Шмит, маленький М.А. Плотников и много других людей.
Каждая встреча с Николаем Фёдоровичем вызывала у меня удивление перед этим человеком и углубляла уважение к нему. Удивляла меня бодрость его духа, его вера и добрые силы жизни, его рыцарское отношение к человеку.
Во время столкновения двух миропонимании, непримиримых по сущности своей, были люди, переживавшие свой личный раскол глубоко и тяжко, но встречалось немало любителей новизны, которые слишком торопливо натягивали европейский костюм марксизма на русский зипун народничества. Не один раз случалось мне наблюдать, с какой удивительной чуткостью, как бережно относился Н.Ф. к первым и с каким безжалостным остроумием обнажал он суетливую поспешность вторых.
В речах своих он был юношески горяч, великолепно владел острым словом, метко, как художник, попадал им в цель; он умел высмеять противника, даже немножко уязвить его, но я не помню случая, когда бы его слово обидно задело человека. Всегда бывало так, что противник вместе с другими искренно смеялся над тем, как Н.Ф., поймав его на противоречиях, ставил в тупик. Помню, возражая Барамзину, он так и начал:
— Рыбу ловят на червей, человеков — на противоречиях.
Он был по-русски красноречив, и особенно подкупало меня блестящее умение, с которым он владел афоризмом, этой характерной особенностью подлинной русской речи. Точно фольклорист, он знал бесчисленное количество пословиц, поговорок и артистически вплетал их в свою яркую речь, однако не перегружая её. Не знаю, это ли называется «талантом оратора», но слушать его было наслаждением. Помню, что по поводу какой-то статьи М.Меньшикова о Льве Толстом или о князе Вяземском, толстовце, он сказал:
— Верблюд, рассказывая о коне, неизбежно изобразит его горбатым.
Два человека были для меня в ту пору «настоящими» — В.Г. Короленко, который всегда знал, что надобно делать, и говорил о трудных делах жизни со спокойствием стоика, и Н.Ф. Анненский, чья духовная бодрость действовала благотворно на меня, переживавшего в ту пору весьма тяжёлые дни. Конечно, эта бодрость заражала всех, кто знал его, но мне она была действительно «лекарством по недугу». |