И то и другое — неизречённо скверно.
Но «всё это фи-илософия, братец», как говорит один мой знакомый. А действительность — вот она — я боюсь моей жены, как человека, который принесёт мне в будущем много горя и беспокойства…
И теперь я смотрю на неё и думаю:
«Вот человек, который скоро заявит о своих правах на моё внимание к нему и на весь мир моей души… Станет рыться во мне, изучать меня, следить за мной, думать обо мне, и всё это затем, чтобы узнать, — что есть я. Я же сам так смутно представляю себе то, что есть моё «я».
И мне кажется, что, когда детские глазки моей жены смотрят в мои глаза, — они пытаются проникнуть в бездонную яму, полную едкого тумана.
И мне жалко немного мою жену, она испортит свой ясный взгляд на человека и жизнь, рассматривая своего мужа. Я знаю её мнения обо мне, — она считает меня очень оригинальным, очень тонким и умным человеком.
Дурочка…
Я немного циничен, кажется? Ну, что ж?! Право, это не важно. Да и ничто не важно для человека, кроме веры в себя. И, в сущности… всё это гораздо более смешно, чем грустно. Да… И всё-таки я смотрю на мою жену и жду… её приговора? Нет, конечно! Ей ли судить меня? Но я жду дня, в который женщина почувствует себя человеком — то будет, чёрт возьми! — и заявит своё право на мой внутренний мир.
И начнёт хронически портить мою жизнь.
А в конце концов она, наверное, сама погрязнет в трясине тоски, смутных желаний, неясных идей… и скептических экскурсий в область души мира, души своей, души своего мужа… Ха-ха… тоже и её ждёт кое-что!..
…Ах, кажется, что я скоро начну понемногу ненавидеть её, мою милую жену… так сладко спящую пока женщину…
…Уж хоть бы она никогда не просыпалась больше, что ли!
Несколько дней в роли редактора провинциальной газеты
Судьба вообще очень неблагосклонна ко мне, но всё-таки я не ожидал, что она сыграет со мной такую скверную штуку.
Я вступил в жизнь — в активную жизнь — учеником маляра, затем пёк булки, писал иконы, пас лошадей, копал землю для разных надобностей, — между прочим для покойников, — был крючником, ночным сторожем, корчевал пни, был садовником, испытал ещё много свободных профессий, везде чувствовал себя более или менее не на своем месте, дожил до такой степени выносливости, что стал считать безделье утомительнее труда, нажил себе «нервы», боль в груди, некоторый житейский опыт, ещё несколько неприятных вещей, — наконец, однажды вдохновился, нечто смело написал, робко снёс в редакцию, меня благосклонно напечатали, мне это понравилось, я решил остановиться на этом труде, близко родственном по своей сущности к корчеванию пней, — занятие, к которому я всегда питал особенную слабость, — решил и — стал провинциальным литератором.
И успокоился на этом, не порываясь больше никуда, убеждённый, что пост литератора обеспечивает голодную смерть не хуже и не менее, чем всякий другой пост.
Мне очень нравится быть литератором: ты пишешь, а тебя читают, и хотя ты не знаешь, каковые отсюда вытекут результаты, но, при некоторой наивности, вправе полагать, что они будут очень почтенны и солидны; а если природа позабыла наделить тебя скромностью, то ты можешь даже и мечтать о том, например, что люди тебя послушают и, согласно твоим советам и доказательствам, станут относиться сами к себе и друг к другу внимательней и благородней…
Я лишён этих удовольствий, — жизнь темна, я довольно потолкался в ней, и крылья моей мечты сломались.
Это очень печально, ибо преждевременно. Но я взялся за гуж литератора с благими намерениями и с успокаивающим убеждением, что ведь могло быть и хуже… Я наивно полагал, что мне не будет хуже, чем было. |