– Для июня она тепловата.
– Я надеюсь дожить до октября.
Мы шли по улице Риволи. На Равельштейне был его новый пиджак, слева раскинулся великий Лувр и парки. В аркадах толпились туристы.
– Пале-Рояль. – Равельштейн махнул в сторону дворца и парка. – Здесь каждый день прогуливался Дидро – и вел свои знаменитые диалоги с племянником Рамо.
Однако Равельштейна нельзя сравнивать с племянничком великого композитора – музыкантом и тунеядцем. Он был выше даже самого Дидро – личность куда более крупная и влиятельная, с глубокими познаниями в истории, особенно в истории моральной и политической теории. Меня всегда тянуло к людям с упорядоченным восприятием мира. Речи Равельштейна только казались бессвязными и непоследовательными – из-за заикания. Один наш общий приятель из Штатов любил говорить: «Порядок сам по себе харизматичен».
Об одном таком весьма харизматичном человеке, которого зовут – или звали – Рахмиэль Когон, мы с Равельштейном и разговорились. Он был точной копией актера Эдмунда Гвенна, сыгравшего Санта-Клауса в «Чуде на 34-й улице». Только Рахмиэль был отнюдь не благодушный Санта, а грозный толстяк с багровой оскаленной мордой и хорошо развитыми мимическими мышцами, отвечающими за выражение гнева. Если б он и спускался по дымоходу, как Рождественский дед, то его приход сулил бы одни неприятности.
Обедать мы не захотели – вчерашний пир из десяти блюд в «Лука-Картоне» отбил нам аппетит до самого ужина, – однако решили выпить кофе. Равельштейн открыл уже вторую пачку «Мальборо» за день, и в «Кафе де Флор», куда регулярно наведывался, заказал «un espresso trés serré», хотя там ему и так всегда заваривали очень крепкий кофе. Если его пальцы и тряслись, когда он брал крохотную чашку, то происходило это отнюдь не от нервов. Его распирали чувства. И кофеин по сравнению с обуревавшим его возбуждением был сущей ерундой.
– Рахмиэль когда-то был моим учителем, – сказал Эйб. – Потом преподавал в Лондонской школе экономики, а затем и в Оксфорде, где окончательно превратился в англичанина. Сколько его помню, он всегда разрывался между Штатами и Англией. Очень серьезный человек, не в ладах с самим собой. Но я ему многим обязан – своим нынешним положением в частности. Меня сослали в Миннесоту, а он помог мне встретиться с нужными людьми и в итоге добиться своего.
– Почти.
– Да, верно. Я единственный, у кого есть звание, но до сих пор нет именной кафедры. Впрочем, теперь меня скорее посадят на электрический стул, нежели за именную кафедру.
Поймите правильно, Равельштейн никогда не принимал всю эту университетскую грызню близко к сердцу. Однако сейчас не лучшее время о ней рассказывать, может, я вернусь к этой теме позже. Не зря же я писал, что хочу составить рваный и дробный портрет Равельштейна.
За ним всегда было любопытно наблюдать за столом, но к этому зрелищу еще надо было привыкнуть. Миссис Глиф, жена основателя его факультета, однажды заявила, что больше никогда не пригласит его на ужин. То была очень богатая леди, хорошо разбиравшаяся в литературе и искусстве; время от времени она принимала у себя всевозможных звезд. За ее столом побывали Р. Г. Тоуни, Бертран Рассел, какой-то известный французский ученый-фомист, чье имя мне никак не вспомнить (Маритен?) и куча всяких интеллектуалов, по большей части – французы. Эйба Равельштейна, тогда еще рядового преподавателя, пригласили на ужин в честь Т. С. Элиота. Когда Эйб уходил, Марла Глиф сказала ему: «Вы пили колу из бутылки – прямо на глазах потрясенного Элиота!»
Равельштейн любил рассказывать эту байку. И про старую миссис Глиф тоже любил посплетничать. Она родилась в невероятно богатой семье, ее муж был выдающийся востоковед. |