Я успела наговорить и кое-какую ерунду.
— Я верну его, — говорила я. — Поеду в Виннипег, вздую там эту девицу, эту Одри Герман. Тим просто увлекся милой мордашкой. На самом деле нужна ему я, он должен хотеть меня.
В то время я так считала. Теперь мне кажется, что мне должно было хватить гордости оставить его в покое. И все же не знаю. Какая может быть гордость там, где речь идет о любви?
Если бы Тим прислал мне всего лишь открытку с несколькими вселяющими надежду словами, я вернулась бы домой в ту же самую секунду, даже если бы пришлось пересечь Атлантику вплавь. Хотя шансов на это ни сейчас, ни вообще не существует.
Мама поняла это раньше меня и потому уже утром отослала телеграмму дяде Эдварду. Поступок этот требовал от нее настоящего мужества; я-то знаю, как трудно было им с папой отпустить меня, когда пришло время расставания, однако дядя Эдвард еще до войны сказал: «Присылайте Памелу ко мне, когда она вам надоест. Могу взять ее к себе в секретарши, если она сумеет уделить работе некоторое время между посещением достопримечательностей и кружением голов всех молодых людей в окрестности».
— А ты хотела бы поехать за океан? — спросила меня мама тогда.
— Очень, — ответила я, — и, дядя Эдвард, обещаю вам усердно работать, если вы согласитесь взять меня к себе.
— Наверное, следующей осенью, — решила мама. — Меле будет интересно, и мне хотелось бы, чтобы она повидала Англию.
В голосе ее прозвучала завистливая нотка, а на лице появилось то мечтательное выражение, которое бывает у нее всякий раз, когда она говорит об Англии, a тем более о Шотландии. Оно означает, что она тоскует по родному дому, но никогда не вернется туда нежеланной гостьей.
— Значит, следующей осенью, дядя Эдвард, — бодрым голосом согласилась я. — Итак, я приезжаю к вам, а вы готовьте городской оркестр.
Но я никуда не поехала, потому что влюбилась в Тима. После нашего знакомства мысль об Англии даже не приходила мне в голову, ну а что касается отъезда… мама не могла уговорить меня даже съездить на уик-энд в Торонто, если была возможность повидаться с Тимом в Монреале.
Наверно, она поняла, что забыть Тима я смогу, только уехав, и, хотя так и не сказала мне, что именно она написала, думаю, что телеграмма ее дяде Эдварду была выдержана в паническом тоне.
Ответ пришел через три часа, а еще через полчаса после получения телеграммы нам позвонили из Оттавы и сообщили, что оформляют мне специальное разрешение на поездку в Англию.
Тем не менее особой радости я не ощущала и в самом жалком виде болталась по дому, а вечерами ревела, пока не усну, и, наконец, папа сказал: «Мела, да приободрись ты, ради бога! Ни один мужчина на свете не стоит таких слез, и, если бы этот молодой человек вдруг оказался здесь, я отвесил бы ему хороший пинок!»
— Но я ничего не могу поделать с собой, — выдавила я сквозь подступавшие слезы.
— Оставь девочку в покое, — вмешалась мама, — разве ты не видишь, что она вот-вот заболеет?
— Ей следовало бы вести себя умнее, — буркнул папа.
Он не имел в виду ничего обидного, я это понимала. Его просто огорчало то, что я настолько несчастна.
Когда пришел момент оставить его на причале нью-йоркского порта, я вдруг поняла, что не могу этого сделать.
— Я никуда не еду, — объявила я, — не могу оставить вас. Сейчас забираем багаж и возвращаемся домой.
Он покачал головой:
— Твоя мать никогда не простит нас.
Впрочем, в тот самый миг я думала не о маме или папе, а о Тиме. Мне казалось, что я не могу уплыть так далеко, не могу оставить его позади, за целым океаном соленой воды. |