Изменить размер шрифта - +
.. Считали советских пленных, итальянцев, поляков. Были ретивы и усердны, не допускали даже мысли о малейшем послаблении, не смущало их быстрое приближение краха, не знали сомнений. "Deine Ehre heiBt Treue!" - Твоя честь в верности". Верность кому и чему? Тому, с безумными выпученными глазами, портрет которого только что был втоптан в грязь там, наверху, и лежал там и поныне? Безопаснее было прикинуться, будто не заметил того, что случилось, ибо если ничего не случилось, то не за что и карать.

Перед Капитаном Паралитик задержался дольше, чем перед другими, замахнулся на него прикладом, прошипел: "Пасс маль ауф" ("Погоди!"), но не ударил, так как Профессор наставил прикрытое обледеневшим бумажным мешком плечо, сказал спокойно: "Герр пост, он невиновен". - "А-а, - почти простонал Паралитик. - Невиновен! Все невиновны! Мы вам покажем невиновных! Хальте мауль, проклятые свиньи!"

Ничего нового. Профессор презрительно умолк. Не мечи бисер... Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых.

Капитан все еще переживал событие, встряхнувшее его душу, перевернувшее в нем все, и смотрел своими непостижимыми черными глазами за линию постов с такой тоской, словно бы уже летел туда, на волю, на простор, в беспредельность, оставив тут свое обессиленное тело, как что-то обременительно-ненужное. А Малыш молил в душе: "Прилетайте! Прилетите! Ударьте! Разрушьте! Зажгите! Прекрасен запах огня. Ничто на свете не сравнится с этим запахом!"

Фельдфебель, поблескивая из-под плаща неживым серебром своих нашивок, объявил, что команда для начала лишается обеда, и это только начало, надлежащая кара ждет виновных позже, а пока все должны работать на расчистке путей от разбомбленных вагонов, и работать хорошо, ибо саботажников тоже ждет наказание с одинаковой мерой справедливости и жестокости, как и полагается всем непокорным.

На расчистке путей можно было работать хоть вечность. Четверо поднимали разбитую доску, двое тянули в одну сторону, двое - в противоположную, делали вид, что стараются из последних сил, почти откровенно насмехались над постовыми, а те даже не могли подбежать, чтобы ударить или пнуть, так как находились поодаль. Каждый миг могли налететь американские штурмовики, ударить опять по станции и по путям, спасется только тот, кто окажется ближе к горам. Заботиться о безопасности пленных было бы смешно. Да они и сами не думали об этом. Уже и не один Малыш, а, наверное, каждый в душе молил далеких американцев: "Летите! Прилетите!" Состязались не со страхом смерти, а со временем. Поскорее бы вечер, тогда отвезут их в барак, опутанный колючей проволокой, и, может, дадут теплой баланды. Но до вечера еще была целая вечность, хотя сам день был тоже черный, как вечер, дождь лил и лил, мороз схватывал дождевые потоки, мертво шуршали обледеневшие бумажные мешки на пленных, тускло блестело все вокруг, омертвевшее, холодное, скользкое, омерзительное.

Профессор, Капитан и Малыш были вместе, молча возились между разбитыми вагонами, не сговариваясь, держались поближе к тому участку путей, в который упиралась улица пригородного поселка, иногда поглядывали туда, видели тихие белые домики, покрытые тонким слоем льда так же, как и все вокруг, но там был еще стеклянный блеск оконных стекол, там пробивался откуда-то пахучий дым из труб, оттуда долетала до них чужая жизнь с ее теплом, уютом, всем тем, о чем они давно забыли, а если и вспоминали иногда, то уже не верили, что изведают ее когда-нибудь. "Как трава - жизнь людей, как твое дыхание, о господи!" Они не хотели быть травой. Пока в тебе бьется мысль, ты человек и таким пребудь вовеки! Так учил их Профессор. Повторял каждый день неутомимо и угрожающе. Малыш поклялся в душе, что, если останется в живых, вынесет из этого потустороннего мира величайшее уважение и любовь к мысли, когда же будет умирать, то и тогда пусть взовьется его мысль! Крылья еще малы, но все равно. Его поражала в самое сердце равнодушная жестокость войны.

Быстрый переход