Изменить размер шрифта - +

 

– Эх, парень, – говорит он, мотая головой, – кабы на тебя да не винище, – цены бы не было. Винище тебя обманыват…

 

Но глаза Тюлина опять потухли, и весь он размяк.

 

– Греби, греби… Загребывай, проходящий, поглубже, не спи! – говорит он лениво, а сам вяло тычет шестом с расстановкой и с прежним уныло-апатичным видом. По ходу парома мы чувствуем, что теперь его шест мало помогает нашим веслам. Критическая минута, когда Тюлин был на высоте своего признанного перевознического таланта, миновала, и искра в глазах Тюлина угасла вместе с опасностью.

 

Около двух часов поднимались мы все-таки кверху, а если бы Тюлин не воспользовался последним «огрудком», паром унесло бы на узкий прямой плёс, и его не достать бы оттуда в двое суток. Так как пристать в обычном месте было невозможно, – мостки давно затопило, – то Тюлин пристает к глинистому крутояру, зачаливая за ветлы. Начинается спуск телеги. Мы с Евстигнеем хлопочем около этого дела. Тюлин равнодушно смотрит на наши хлопоты, а баба, давно истратившая на ветер все негодующие слова, сидит, не двигаясь, на возу, точно окаменелая, и старается не смотреть на нас, как будто все мы опостылели ей до самой последней крайности. Она точно застыла в своем злобном презрении к «негодям-мужикам» и даже не дает себе труда сойти с ребенком с телеги.

 

Лошадь пугается, закидывает уши и пятится назад.

 

– Ну-ко, ну-ко, хлесни ее, резвую, по заду, – советует Тюлин, несколько оживляясь.

 

Горячая лошадь подбирает зад и прыгает с берега. Минута треска, стукотни и грохота, как будто все проваливается сквозь землю. Что-то стукнуло, что-то застонало, что-то треснуло, лошадь чуть не сорвалась в реку, изломав тонкую загородку, но наконец воз установлен на качающемся и дрожащем пароме.

 

– Что, цела? – спрашивает Тюлин у Евстигнея, озабоченно рассматривающего телегу.

 

– Цела! – с радостным изумлением отвечает тот.

 

Баба сидит, как изваяние.

 

– Ну? – недоумевает и Тюлин. – А думал я: беспременно бы ей надо сломаться.

 

– И то… вишь, кака крутоярина.

 

– Чё-ино! Самая така круча, что ей бы сломаться надо… Э-эх, а чалки-те опять никто не отвязал! – кончает Тюлин с тою же унылой укоризной и лениво ступает на берег, чтоб отвязать чалки. – Ну, загребывай, проходящий, загребывай, не спи!

 

Через полчаса тяжелой работы веслами, криков: «навались», «ложись в перевал» и «крепи», – мы наконец подходим к шалашу. С меня пот льет, от непривычки, градом…

 

– Проси с Тюлина косушку, – говорит полушутя Евстигней.

 

Но Тюлин, видимо, не расположен к шуткам. Долговременное пребывание на берегу безлюдной реки, продолжительные унылые размышления о причинах никогда не прекращающейся тяжелой похмельной хворости – все это, очевидно, располагает к серьезному взгляду на вещи. Поэтому он уставился в меня своими тусклыми глазами, в которых начинает медленно проблескивать что-то вроде глубокого размышления, и сказал радушно:

 

– Причалим – поднесу… И не одну, слышь, поднесу, – добавляет он конфиденциально, понижая голос, причем в лице его явственно проступает если не удовольствие, то, во всяком случае, мгновенное забвение тяжелых похмельных страданий.

 

А с горы, по неудобной дороге, уже сползают два воза.

Быстрый переход