Его и в школе смущала ее природная холодность, и в этом он себя перешагнуть не мог. Порой ему казалось, что ей следовало родиться мужчиной.
— Скажи что-нибудь... — попросил он.
Иногда он почти любил ее за то, что, когда приезжал весной, в ее доме пахло пьянящей сиренью, в начале лета — клубникой, а в конце — дынями и арбузами, за то, что она вот так прямо могла посидеть с ним здесь, в старой квартире старого дома, в центре которого рос вечный платан, сделать вид, что ей еще не так скучно с ним, за то, что она не отреклась от тех лет, за то, что она всегда принимала его и помнила Гану — пусть даже картинно-равнодушно. Но сейчас ему, вопреки ожиданию, вовсе не льстило стать заговорщиком, даже если они и думали одинаково. Всякий раз, когда они встречались, разговор кончался одним — Ганой и их прошлым. Странно, что им обоим до сих пор нравилось копаться в нем — хотя чаще они ни о чем путном не вспоминали, — смешная игра, в которой каждый думает о своем. Может быть, таким образом она старалась забыться — единственное, что их объединяло. Хотя, разумеется, они оба знали меру, не переходя в сентиментальность. И сейчас он тоже не устоял. Так приятно поскрести былое.
— Ты знаешь, я к тебе всегда хорошо относилась, даже, даже...
"Даже после ее смерти", — подумал он.
— ... даже после твоей странной женитьбы...
Упрек от женщины — это как пощечина, которая всегда заставляет обороняться.
— Я сам удивляюсь... — невольно пошутил он.
Она ему доверяла, не впутывая ни в одно из сомнительных дел на почве политики, в которой исповедовала политеизм — качество не для слабонервных журналистов, умеющих лавировать. Лет десять назад она стала совладелицей телевизионной компании и в ближайшее время могла стать ее полный хозяйкой. Что это ей стоило одному Богу известно, но теперь она действовала без оглядки на компаньонов. Она давно была помешана на деньгах после того, как бросила танцевать, и лицо ее постепенно приобрело непроницаемость маски, требующейся для таких обстоятельств. Иногда она эту маску теряла — когда приходил он и напоминал ей о детстве и об этом дворе, откуда она когда-то регулярно три раза в неделю отправлялась в бальную студию. Он старался не глядеть на окна второго этажа его бывшей квартиры, в которую не входил с тех пор, как вынес оттуда отца — перед смертью ему все-таки заживили его свищ. На большее он теперь не годился — ни для нее, ни для кого-либо отсюда. Не вписывался в настоящее. Был живым фетишем, с которым запросто можно попить чаек и повздыхать. Он подозревал, что она не прочитала ни одного из его романов, — только аннотации, что его просто берегут как редкостный экземпляр для таких встреч. На вершине своей славы он удостаивался чести выступать в ее программах. Теперь об этом не помнили. Рейтинг программ об искусстве давно упал.
— Ты всегда был странным, — сказала она, нагибаясь над столом и поднося чашку к губам — так, что плечи по-прежнему оставались отведенными назад и по-королевски прямыми. — Из всей нашей компании...
После таких фраз ты чувствуешь себя так, словно тебя причислили к лику святых или, по крайней мере, незаслуженно и прилюдно похвалили.
— От подобных разговоров я не устаю, — ответил он шутливо.
— Но из тебя все-таки что-то вышло, — добавила она вежливо.
Между ними протекал вялый бульварный роман — с тех пор, как кончился его роман с армией и с тех пор, как они оба стали делать вид, что никакой тайны не существует и что они все забыли. Они имели право на обоюдную симпатию. В школе, слава богу, он не принадлежал к числу ее дерзких поклонников, от приемов ухаживания которых она пряталась на переменах в туалете. Любимой ее поговоркой была фраза: "Каждому давать — провалится кровать!" Последние годы он научился вспоминать так, что Ганы там тоже не было, хотя он точно знал, что она пришла к ним в девятом со всеми теми ощущениями в тебе, когда ты спиной чувствуешь, где сидит она, и ее челка, и черные глаза не дают тебе думать ни о чем другом. |