— В городе продолжается облава на лысых мужчин среднего возраста с сросшимися на переносице бровями…
— Среднего возраста, Йозю. — Попельский улыбнулся. — На мужчин среднего возраста, а у мне шестьдесят лет…
— Ты думаешь, что какие-то гаденыши будут тебе заглядывать в метрику? — возмутился ксендз Блихарский. — Знаешь, что будет, если тебя поймает в штатском какая-то банда? Она отведет тебя к Бржозовскому. А тогда он заглянет в сводку объявлений о розыске. И это будет твой конец… А потом, это как раз мой эгоистичная точка зрения, наступит конец мой и инфулата… Мы заплатим за помощь, оказанную тебе! — Ксендз Блихарский согрешил теперь против другого заповеди декалога. — Ради бога! Сбрей брови и не выходи без сутаны!
Попельский задумался.
— Я думаю, что сам поймаю насильника, — сказал он медленно, — и обменяю его на Лёдзю… Но один я не справлюсь, кто-то должен мне помочь… Знаешь, о ком я говорю, Йозю?
— Знаю. Уже его нашел. — Ксендз Блихарский смотрел на дым из руин, ползающий на бульваре. — Завтра он к тебе придет.
9
Костел святого Жиля был предметом особой заботы польских властей — как государственных, так и духовных. Эти первые приказали разбить и сорвать с него штукатурки и орнаменты барокко, чтобы докопаться до романских, средневековых, а значит, польско-пястовских слоев, и на его примере показать, что во Вроцлаве «камни говорят по-польски», для тех вторых — был единственным местом на Тумском острове ее, где можно было сразу после капитуляции Festung Бреслау нести окружающим верующим приходское служение. В его темном, прохладном нутре молились польские изгнанники с Пограничья, называемые эвфемистически репатриантами, и немцы, которых еще отсюда не изгнали, — каждый на своем языке, каждый со своим побуждением, но все напрасно. Первые все еще обманывались, что вернутся на свою прежнюю родину, вторые — что в ней останутся. Все хотели молитвы свои возносить с чистым сердцем и совестью, так что служили им здесь служением исповеди — немцев исповедовали францисканцы из уничтоженного собора, а поляков, в основном, ксендзы переселенцы.
Эдвард Попельский выдавал себя одним из них. Он вошел в костел, перекрестился с лицом, обращенным к скинии, после чего отправился к маленькой исповедальне — одной из двух, стоящих в углах стены перед главным нефом.
Он сидел в нем и приглядывался внимательно к исповедующемуся, который к нему приближался. В полумраке его лицо напоминало маску. Это был коренастый, крепкий мужчина с зачесанными вверх седеющими волосами и тяжелыми движениями. Когда он преклонил колени, исповедальня даже слегка затряслась. Лицо прибывшего издалека показалось Попельскому с маской, а теперь с близкого расстояния эта ассоциация была очевидна. Потому что он имел на лице черную шелковую маску, которая доходила до носа, а значит, не могла скрыть широкой искренней улыбке. Попельский тоже рассмеялся тихо через решетку исповедальни.
— Уф, хорошо, что не опоздал, Эби, — сказал он по-немецки. — Еще меня мог бы действительно кто-то разоблачить! Что у тебя за маска на лице? На старости лет ты превращаешься Зорро?
— У меня шрамы, — прошептал penitent кающийся. — Огненная толь и раскаленная черепица не являются хорошим компрессом на кожу. А бомбардировка не напоминает визита в кабинете красоты.
После этого обмена мнениями кто-то другой на месте Попельского почувствовал бы себя смущенным, извинился бы перед собеседником за свою не самую лучшую шутку, попросил бы о прощении за плоскую остроту. Так, вероятно, поступил бы кто-то, кто своего собеседника знает мельком и не до конца уверен в его реакции. |