Говорила это сильным голосом, когда ей еще на это хватало сил, выкрикивала это в боли и в ненависти, когда Вайхендлер гасил очередную папиросу на ее черепе, лепетала это бессмысленно, когда по ее лицу лилось содержимое ночного горшка, выплеснутое палачом.
Шептала этот ответ, стоя ночами на одной ноге, всматриваясь по приказу убовца в светящую лампочку, бормотала это заверение, когда её вносили в камеру и бросали на перегнивший тюфяк рядом с больной, равнодушной к всему связной Варшавского восстания и проституткой, отрыгивавшей громко после званого ужина.
«Место пребывания Попельского мне неизвестно». Шептала это и продолжала повторять как утреннею молитву и сегодня утром, когда приподнялась с отхожего ведра, закрыв его крышкой. Через несколько секунд из коридора донеслись более громкие звуки. Грохот в двери камер и вопли охранниц провозглашали начало нового дня.
Фелька лениво встала, потянулась и почесала в паху, Стефания протерла глаза и начала укладывать в углу тюфяки, а Леокадия поковыляла под окно, села на корточки и взглянула на свои опухшие колени. Ни одна из заключенных не сказала другой «добрый день». Фелька — так как требовала, чтобы это ей первой говорили, Стефания — потому что считала, что это пожелание является в казематах УБ лишенным смысла, и Леокадия — потому что хотела приветствовать только Стефанию, которая все равно ничего не слышала из-за её абсцесса ушей.
Дверь камеры открылась с грохотом. Вошла через нее толстая вахтерша, прозванная заключенными «Свиноматкой». Встала в двери, ладони сжала в кулаки и вбила их в свои могучие бедра, опоясанные широким военным ремнем. Беззвучно оглядела заключенных. Вдруг подняла голову, и ее угловатый подбородок, покрытый несколькими жесткими волками, указал на Леокадию.
Тхоржницкая поднялась навытяжку.
Звеньевая Альфреда Зависьлян протиснулась между косяком двери и «Свиноматкой». Стройная сорокалетняя крашеная блондинка в идеально скроенной форме качнула пальцем. Леокадия, сжав зубы, подошла к ней, сохраняя предписываемое вертикально-выпрямленное положение. Не позволяла себе хромать, чтобы облегчить боль в опухших коленях. Альфреда Зависьлян улыбнулась дружески Леокадии.
— Слушай, старая сука, — сказала она, обвевая заключенную запахом цветочных духов. — Мы уже перестаем быть снисходительными к тебе. Ждет тебя сам начальник. Если ему ты не скажешь того, что хочет, ты пойдешь в специальную комнату. Это помещение темное и настолько низкое, что ты будешь вынуждена сидеть там на полу. Там есть пауки. Ты проведешь там много ночей, совершенно голая. Ты не сможешь там выпрямиться, будешь вынуждена только сидеть. И тогда пауки облепят тебя. По стопам, бедрам будут ползать, в «цыпу» твою старую вгрызаться начнут… — и щелкнула пальцами.
— Ну, идем! — буркнула «Свиноматка» на этот знак.
Леокадия почувствовала в пищеводе горячий картофель, втянула легкими испорченный воздух камеры, взглянула в зарешеченное окошко, поцеловала Стефанию и пошла, толкаемая «Свиноматкой», по коридору. За плечами слышала рыдание обеих сокамерниц. Шла медленно и почти не видя куда из-за слез, текущих по ее горящим щекам.
Скорее она погибнет за Эдуарда, чем её сломают. Однако непоколебимость ее имела определенные границы, о которых, однако — слава Богу! — они не имели ни малейшего представления. Не знают, что она сломалась бы, если бы только услышала одно-единственное предложение. Но они никогда не поймут, никогда не выдумают, из-за чего предала бы убовцам всех и каждого, и даже Эдуарда. Была уверена, что выдала бы своего кузена без колебания, если бы предложение палачей звучало так: скажи нам, где он, и ты в награду поедешь во Львов и будешь там любоваться желтыми осенними листьями Иезуитского сада.
Но эти слова никогда не прозвучат. |