Но новый текст написал отрешённо, не улыбнувшись ни разу, с какой-то даже яростью ближе к концу. Я перечитал его, он мне не понравился, но почему-то возникло желание рассказать его как можно скорее. Это был монолог о рыцарях с ярмарки.
* * *
Выступление было построено вокруг возвращения рыцаря-реконструктора домой после турнира. Я упрекнул реконструкторов в малодушии (хочешь адреналина — иди на ринг), предположил, что ходят они под себя, а не в туалет (слишком долго снимать амуницию), несколько минут изображал, как рыцарь пытается затащить лошадь на последний этаж хрущёвки.
Меня ждало каменное молчание зала, ледяной пот тёк со лба, на губах играла заискивающая улыбка. Худшего выступления этот зал ещё не знал. Я планировал сразу уйти домой, но помешал Феликс.
Усы у него были как будто пышнее обычного, он был рассеян и весел и что-то мурлыкал, и глаза у него сияли, а когда он снял очки, оказалось, что глаза были совершенно пустые, и значит, сияние исходило от очков, а не от глаз. Рядом с ним была девушка с размером груди, приближавшимся к двухзначному. Она с откровенно скучающим видом держала под локоть Феликса, чтоб тот не упал.
Он чересчур накурился, одной рукой без конца крутил кончик уса, а другой щупал свою безмолвную женщину.
— Что делать с такими грудями, завязать их вокруг шеи как шарф? — я спросил его, наклонившись к самому уху.
— Ты отлично знаешь, что делать с такими грудями, не ври! — он ткнул меня пальцем в рёбра с несвойственной ему грубостью и стал что-то плести про женскую физиологию. От его нелепых рассуждений (как будто о женской физиологии говорил третьеклассник) во мне проснулась страшная похоть, и я стал набирать сообщение Майе.
Феликс вдруг нежно, как новорождённого, поцеловал меня в лоб и сказал, что люди не понимают тонкого юмора, и что моё время ещё придёт. Он врал. Он сам не верил ни в меня, ни в тонкий юмор, не знаю, зачем он вообще привязался ко мне. Он сам быстро устал от своих напыщенных слов и, не дождавшись, пока я уйду, зарылся лицом в грудную белую массу.
Дороги я почти не запомнил, остался в памяти только стеклянный волнистый дом в пятнах, похожий на заболевшего осьминога.
Я заблудился, и Майя несколько раз диктовала адрес, который ни на секунду не задерживался в голове, и я кружился вокруг одного и того же цветочного магазина, где в итоге взял букет. Роковым женщинам нужны красные розы, вот я их и купил, чтобы её обрадовать. Наконец Майя вышла ко мне навстречу.
Лицо у неё было припухшее и несимпатичное. Когда она сняла длинную куртку до пят, то осталась в майке и очень коротких джинсовых шортах, карманы которых торчали наружу, как внутренности. Под майкой не было лифчика, и я заметил только теперь, что соски у неё были крупные и вытянутые, как будто ими вскормили целую роту.
Свет горел почти везде, кроме спальни. На стене висел чёрно-белый портрет — Майя с очень худым лицом под вуалью, из-под которой меня прожигали её печальные внимательные глаза. Глаза с портрета как будто перехватили эстафету у настоящих глаз Майи, которые слипались. Она двигалась словно тень, открывала шкафчики и сразу же закрывала их. Столовых приборов не было на виду, как и вообще ничего имевшего связь с пищей, кроме с каким-то вызовом стоявшей перед глазами тяжелой стальной мясорубки. Она была чистой, но сколько я ни смотрел, всё время казалось, что из неё лезет фарш, кровавый и жилистый.
Когда мы легли в постель, и я, уже не так торопясь, снял с себя и с неё все предметы одежды, за окном раздалось очень внятное мужское покашливание, и размеренный голос сказал: «Голуби разносят болезни. Весь мир превратили в помойку».
Она снова разодрала мне спину, я был весь в поту, и бил озноб, как будто я всё ещё бегал по улице, пытаясь найти нужный дом. Майя оплела меня скользкими бедрами и прижала к себе, и как я ни пытался вырваться вовремя, не сумел. |