Изменить размер шрифта - +
Я никогда после десяти лет вот так беззаботно не носилась по катку – его у нас не было. Детство прошло, а я ни разу не каталась на лыжах в собственное удовольствие. Было раза два на уроках физкультуры под грубые окрики учителя, а так, чтобы с радостью… Предметом моей зависти была беззаботность детей. Мне бы хоть на денек вот так, как эти городские, а то ведь только работа, работа. Страна одна, а детство у городских и сельских детей разное. И душу мою отчим держал взаперти, не давал развиваться. Хотелось высадить эту чертову «дверь», раскрепоститься, расслабить пружину сердца...

Деревенская жизнь со всей своей примитивностью и обыденностью к классу шестому окончательно утратила для меня привлекательность. В восьмом классе я уже всерьез стала задумываться над тем, кто я, что мне предстоит? Правильным ли путем идет страна, зачем нужны были революция, жуткая гражданская война, жестокий Сталин. Ведь развитие – это движение вперед во всём. И общество, и человек как отдельная его единица должны становиться лучше интеллектуально, технически, нравственно. И в семьях порядок должен быть. Понимала: это идеальное общество. Но почему столько ошибок в истории всех стран? Кто виноват? Ну не Бог же? Я разлюбила «неправильную» историю и заинтересовалась строгой и логичной математикой. Добившись на олимпиадах определенных успехов, стала мечтать об институте, о городе. И это при том, что «привычку к труду благородную» я уже успела приобрести и закрепить. Уезжала из деревни без сожаления. Я ощущала себя способной на многое. Удушливо тесным стал мне серый однообразный деревенский мир, хотя я по-своему его любила. Нет, пожалуй, людей любила и жалела.

Иногда, когда было в вузе особенно трудно, думала: «Может, права однокурсница из Грузии, что мы, русские, не умеем жить? Отдыхать не умеем, веселиться, радоваться». Но нам надо было серьезно учиться, а её тройки устраивали.

 

– Мне кажется, настоящая мать чувствительна даже к молчаливым звукам души своего ребенка. Но если уж честно – ни любви, ни тепла от своей я не видела, одно беспокойство. Ни в беде, ни в радости мы не рвались друг к другу. Жили, отгородившись высоким забором непонимания и неловкости. Не выражали ни любви, ни ненависти. Жалость в сердце была. Я и к бабушке любовь не умела выражать словами, только заботой. Молча страдала, когда ей было плохо. Я никогда от матери ничего не требовала, отчима в упор не видела. Он не заслуживал называться отцом. Называла, жалея мать. В этом я была непримирима. Как аукнется, так и откликнется: он содержал, я отрабатывала. Кто надо мной главный судья? Я сама, моя совесть. Обделена была родительской любовью. Собственно, любви мне не хватало всю жизнь.

В тот день у калитки я увидела в глазах матери страх непрощения. Она боялась уйти с ним в другой мир. Боялась не обрести вечный покой. А я в тот момент не смогла простить, не сумела переступить через себя, и теперь это меня гложет.

– Не терзайся. Если т а м, на том свете, на самом деле что-то есть, то она примет твои сегодняшние слова. Я в этой связи гениального врача Склифосовского вспомнила. Он до конца жизни так и не простил своим родителям приюта.

Лена заметила нарастающую тревогу в глазах Инны и обеспокоенно подумала: «Вспоминать даже о чужой смерти теперь не стоит». И зашептала:

– Отдохни, расслабься. Замучила я тебя своей болтовней.

Инна послушно прикрыла веки.

– Ты права, мне надо побыть наедине с мыслями о моей матери, – вымолвила она тяжело и тоскливо. И словно отключилась.

Окунулась в лабиринты своего больного сознания, чтобы в тысячный раз перелопатить прожитое и пережитое? Заснула?

Лена думала, что Инна на сегодня закрыла тему детства, но она снова заговорила. Получается, не дремала, вспоминала.

– Ты любила раскачиваться на высоких тонких деревьях.

Быстрый переход