Изменить размер шрифта - +
Двадцать две колонны, поддерживающие крышу, собраны из самых разных римских залов и храмов, так что они не одинаковые, а на одной из них видны слова «cubiculo Augustorum», сообщающие о ее происхождении. Без сомнения, эти колонны были принесены на холм около 590 года, во времена Григория Великого, когда была освящена первая церковь в здешних местах. Пока святой Августин обращал жителей Кента, греческие монахи служили здесь обедню; четыре столетия спустя ее служили бенедиктинцы, но с 1280 года церковь перешла к францисканцам.

Интересно, где здесь сидел Гиббон, потому что именно в этой церкви он понял, в чем заключается дело его жизни. «Это было в Риме, 15 октября 1764 года, — писал он, — я сидел, размышляя, среди руин Капитолия в храме Юпитера, и пока босоногие монахи пели вечерню, мне пришла в голову мысль написать об упадке и разрушении этого города». В то время считали, что церковь Санта-Мария-ин-Арачели стоит на месте храма Юпитера. Гиббон, наверно, был бы приятно удивлен, если бы узнал, что находится на месте храма Юноны и слушает песнопения во славу Девы Марии именно там, где две тысячи лет поклонялись римской царице богов и людей. Я не раз представлял себе его, полного невысокого, возможно, в парике с косичкой, в табачного цвета сюртуке, бриджах до колен и с белоснежными манжетами. Босуэлл считал его «отвратительным, фальшивым, отталкивающим типом», но ведь именно так многие думали и о самом Босуэлле! Гиббону было двадцать семь лет, когда у него родилась мысль о книге, а когда последний том «Истории упадка и разрушения Римской империи» вышел в свет, ему исполнилось пятьдесят. Над последними томами он работал в Лозанне и описал «последний час перед освобождением от этого бремени». Это был день, а скорее ночь, 27 июня 1787 года, между одиннадцатью и двенадцатью:

Я написал последние строчки последней страницы у себя в саду. Положив перо, я несколько раз прошелся по своей berceau под акациями, которые наряду с озером и горами образуют здешний пейзаж. Воздух был теплый, небо — чистое, серебряный диск луны отражался в воде, вся природа погрузилась в молчанье. Не стану скрывать, что был рад обретению свободы, а также известности, которая, возможно, должна была за всем этим последовать. Но гордость моя вскоре притихла, и меня охватила грусть: я как будто лишился общества старого испытанного товарища…

Гиббон, подобно Байрону, всего лишь посетил Рим как турист, и, казалось, у него не было желания возвращаться туда, где его впервые посетила мысль, которая заняла собою всю его жизнь и принесла ему долгую славу.

 

За углом церкви я обнаружил могилу человека, который в 1506 году нашел «Лаокоона» в своем винограднике. Это открытие вызвало такую сенсацию, что, как написано на надгробном памятнике, этот самый Фелис де Фредис имел право на память о себе по двум причинам: благодаря его собственным добродетелям и потому, что нашел «Лаокоона». Нам, видевшим так много репродукций и фотографий, трудно понять ажиотаж, охвативший двор папы Юлия II, когда статую открыли. Она была хорошо известна по описаниям Плиния, но, разумеется, никто ее никогда не видел. Франческо, сын Джулиано де Сангалло, который в то время был ребенком, описывал, как его отец и Микеланджело, взяв его с собой, отправились на место.

Мы пошли втроем, — писал он, — все втроем; меня нес на плечах отец. Когда мы поднялись туда, где лежала статуя, отец воскликнул: «Это „Лаокоон“, о котором пишет Плиний!» Вход расширили, чтобы можно было вынести скульптуру; и, насладившись ее созерцанием, мы вернулись домой к завтраку.

Должно быть, в Риме Возрождения было немало таких счастливых утренних часов: старый знакомый, известный по ссылкам в классической литературе, вдруг протягивал белую мраморную руку из какого-нибудь виноградника, и ему помогали выбраться на свет Божий.

Быстрый переход