Он закурил сигарету и лег на постель. Я села возле него и сказала:
— Мино, прошу тебя… не разговаривай так с мамой.
— Почему?
— Потому что она-то ничего не понимает… а я все понимаю, и каждое твое слово для меня — нож в сердце.
Он ничего не ответил и продолжал молча курить. Я вынула из ящика комода свою сорочку, взяла иглу и катушку шелковых ниток, села на кровать возле лампы и принялась штопать белье. Я не хотела разговаривать, боясь, что он опять заведет речь все о том же, и надеялась, что в тишине он отвлечется от своих горьких дум. Шитье требует внимательных глаз, но оно не занимает ума, всем, кому приходилось заниматься шитьем, это известно. Я шила, а в голове лихорадочно метались мысли, и, когда я быстро втыкала иголку в материю и делала стежок за стежком, мне казалось, что я пытаюсь сшить воедино обрывки своих мыслей. Теперь меня, как и Мино, преследовало то же наваждение, я не могла не думать о том, чтó он сказал Астарите, и о тех последствиях, которые вызовет его поступок. Но я старалась отвлечься, потому что в силу необъяснимого воздействия боялась направить его мысли на тот же самый предмет и таким образом поневоле заставить его еще острее почувствовать свое несчастье. Поэтому я решила думать о чем-нибудь светлом, веселом, приятном и всей душой обратилась к мыслям о ребенке, которого ждала и который действительно был единственным светлым пятном в моей печальной жизни. Я представила себе его в двух-трехлетнем возрасте; это самый приятный возраст, в это время дети бывают особенно забавны и милы; и, представляя себе, что он будет делать и говорить и то, как я буду воспитывать его, я и в самом деле повеселела и даже на какое-то время забыла о Мино и его несчастье. Я кончила зашивать сорочку и, взявшись за починку следующей, подумала, что, если я начну понемногу готовить приданое для ребенка, это разрядит напряженную атмосферу тех долгих часов, которые мы будем проводить вместе с Мино. Однако необходимо сделать это так, чтобы никто ничего не заметил, или же надо найти какой-нибудь благовидный предлог. Я решила, что скажу Мино, будто делаю приданое в подарок нашей соседке, которая действительно ждала ребенка, и моя выдумка показалась мне удачной, тем более, что я уже говорила Мино об этой женщине и о ее бедственном положении. Эти мысли настолько захватили меня, что я незаметно для себя начала тихонько напевать. У меня хороший слух, хотя голос не очень сильный, но его приятный тембр угадывается даже в разговоре. Я пела популярную в то время песенку «Грустная вилла». Когда, откусывая нитку, я подняла глаза от шитья, то заметила, что Мино в упор смотрит на меня. Я испугалась, что он упрекнет меня за то, что я пою в такую тяжелую для него минуту, и замолчала.
Он все еще смотрел на меня, а потом сказал:
— Спой еще.
— Тебе нравится, что я пою?
— Да.
— Но ведь я плохо пою.
— Неважно.
Я снова взялась за шитье и начала петь уже для Мино. Как все девушки на свете, я заучивала песни, и мой «репертуар» был довольно обширен, ибо у меня прекрасная память и я помню даже те песни, которые слышала в детстве. Я пела песню за песней и, кончив одну, сразу же заводила другую. Сперва я пела тихо, потом, увлекшись, стала петь громко, вкладывая в пение все чувство, на которое была способна. Песня сменяла песню, одна была непохожа на другую, и я, не допев одной, уже думала о следующей. Мино внимательно слушал меня, лицо его было спокойно, и я радовалась, что отвлекаю его от грустных мыслей. И тут я вспомнила, как однажды в детстве я потеряла свою любимую игрушку и долго плакала, мама, желая успокоить меня, присела ко мне на кроватку и начала петь те песни, которые знала. Пела она плохо, фальшиво, и все-таки я сперва успокоилась и слушала ее вот так же, как Мино слушал меня. Но немного погодя мысль о потерянной игрушке снова вернулась ко мне и отравила то сладкое состояние забытья, в котором я находилась под влиянием маминого пения, так что в конце концов я не выдержала и опять разревелась, а мама, потеряв терпение, погасила свет и ушла, оставив меня плакать в темной комнате, сколько мне вздумается. |