|
Опять обстреляли башню. Сын и Маркиз на башне…
Что-то рушилось в нем и ломалось, осыпалось ненужной трухой. И что-то выстраивалось, обретало новую форму. Весь его опыт и путь, весь его кругозор меняли широту и значение. Сужались, спрессовывались, теряли горизонты и дали, превращались в тесное, между домом и башней, пространство, исчирканное желтыми трассами. Там летала острая, нацеленная на сына смерть. Весь мир сжимался, превращаясь в сектор обстрела. И он, чувствуя, как в сердце под бронежилетом набухает горячий тромб, поднял свой автомат, выставил его в этот узкий сектор, наведя в невидимый за деревом центр, откуда выбрасывались молниеносные брызги. И когда их пучок приблизился к глиняной башне, к сыну, Веретенов нажал на спуск.
Его мощно ударило в плечо. Пламя, промерцав у ствола, исчезло, огненные точки из его зрачков умчались вперед. И он, сотрясенный, крутил головой, слыша сквозь глухоту треск других автоматов, резкую, близкую, как работа отбойного молотка, стрельбу пулемета с машины.
Он выстрелил снова, отсекая своим автоматом сына от пуль. И внезапно на башне, в продолжение длинного, промчавшегося сквозь деревья огня, раздался тонкий крик боли, не мужской, а детский, несчастный и жалобный, и ему показалось, что это кричит сын последним предсмертным криком, зовет его. С ответным воплем: «Петя! Сынок!» – он вскочил и, расставив руки, ловя в них весь ночной, наполненный пулями двор, метнулся вперед. Пробежал мимо опрокинутой с рыхлым тряпьем повозки, мимо дерева, к близкой круглящейся башне. Твердый тупой удар вошел в него, закупорил легкие, проломил болью кричащую грудь, остановился в сердце. Он упал, потеряв сознание.
Очнулся на спине лицом вверх. Степушкин и взводный наклонились над ним, распахнули пластины бронежилета.
– Да нет, просто шмякнуло! Нигде крови нет! Не пробило!.. Вот на жилете ткань резануло, прошло рикошетом! – услышал он над собой разговор. – Да вот и глаза открыл!.. Ну, как вы?.. Давайте в машину!..
– Петя где? Живой? – проговорил он, чувствуя, как больно в груди от этих слабых, на губах возникающих слов.
– Жив, все нормально! – Лейтенант помогал ему приподняться. – Бронежилет не снимайте. Оказалась хорошая вещь. Пулю отшибло! Будет теперь синяк…
– С сыном нормально? Не ранен?
– Нормально…
Обморочная тошнота накатилась, погасила ракету, звуки стрельбы, лейтенанта, ускользающего юркого Степушкина. А когда отпустило и опять вернулось сознание, в это прояснившееся живое сознание ворвались с одной стороны близкие визги и крики, а с другой – нарастающий вой механизма, длинный, яркий сноп света, пылающий пук прожектора. Скользнул по воротам, развернулся белой глазницей. Близко, сквозь ворота ударила тяжелая пулеметная очередь. И из света, из дыма, из моторного рокота выскочил Кадацкий, с автоматом. Округлым взмахом руки звал, посылал кого-то вперед.
– Где он? Здесь?.. Быстро под броню!.. Так, хорошо, вперед!..
Солдаты в касках контурно и безлико появились из слепящего света, подхватили Веретенова под руки, вознесли и вновь опустили в темное нутро транспортера.
– Вперед! – повторил Кадацкий, рушась сверху на днище.
И снова, теряя память, чувствуя, как ломит ребра, и сердце и дыхание в груди окружены острой болью, он откинулся на трясущееся железо. Телом, спиной слышал, как мчит транспортер по улице, высвечивая прожектором стены, грохочет пулеметом из башни.
Глава двенадцатая
Утром он проснулся в фургоне под шинелью Кадацкого. И первое движение, первый глубокий вдох отозвались в груди сложной ломящей болью. Скинул шинель, осторожно задрал рубаху. На ребрах расплылось багровое, с синей каймой пятно. Сердцевина, красно-лиловая, вспухла. |