У этого места как будто не было красок, не было текстуры. Тринадцать лет Тревора здесь — коллаж расплывчатых силуэтов, невыразительных серых пространств, пустых городских улиц, разбитых на небольшие ромбы сеткой забора, окружившего интернат и его территорию. Его комната —.холодная квадратная коробка, но и убежище, поскольку он мог рисовать здесь и никто не заглядывал ему через плечо.
Большинство мальчишек искали спасения в спорте, возводили мечты вокруг спортивных стипендий государства или УСКа. Тревор был мучительно неловок. Если не считать правой руки его тело казалось чужим, чем-то, на что он не имел права. Он страшился послеполуденных часов, когда его с классом выгоняли на спортплощадки с их жаркой и пыльной утомительной скукой, временами перерываемой взрывами паники, когда кто-то понукал его бежать, бросать или ловить несущийся мяч, похожий на бомбу, падающую со скоростью тысячи миль в час с чистого головокружительно синего неба.
Его жизнь в интернате для мальчиков не была ни счастливой, ни ужасной. Он не пытался завести друзей, и сам по большей части оставался незамеченным. В тех редких случаях, когда банда хищников избирала его своей следующей жертвой, Тревор отвечал им издевкой на издевку, пока не доводил их до того, что они набрасывались на него все разом. Рано или поздно они всегда набрасывались. Тогда он стремился причинить боль как можно большим. Он научился вмазывать левым кулаком, брыкаться, царапаться и кусаться — что угодно, лишь бы не рисковать правой рукой. Обычно для него это кончалось хуже всех, но именно эта банда оставляла его потом в покое, и Тревор оказывался предоставленным самому себе до появления следующей группы. Если судить по книгам, думал он, это во многом было сродни тюрьме.
Штат выпустил его на волю в восемнадцать — с возможностью посещать профтехучилище. Тревор же направился к вокзалу “Грейхаунд” и купил билет так далеко, насколько хватило ста долларов у него в кармане.
В те годы он путешествовал наугад, переезжая зигзагом между городами и побережьями, тут и там берясь за какую-нибудь работу, иногда продавая набросок или рассказ-комикс за стоимость билета на автобус, часто дороже. Временами он встречал людей, которых при других обстоятельствах мог назвать друзьями. Как бы то ни было, люди в реальном мире были намного интереснее тех, кого он встречал в интернате. Но как только он покидал насиженное место, эти знакомые исчезали, будто стертые ластиком с листа реальности.
Он никому не позволял коснуться себя. По большей части предпочитал одиночество. Тревор думал, что, если когда-нибудь он не сможет рисовать, он умрет. Эту возможность он всегда хранил запрятанной в уголке сознания: утешение веревки или бритвы, уверенность яда на полке, который только и ждет, чтобы его проглотили. Но, уходя, он никого не возьмет с собой.
Семь лет он не стриг волос. У него никогда не было постоянного адреса. Ему редко случалось побывать в городе или сельском центре более одного раза. Было лишь несколько мест, которых он избегал. Остин. Новый Орлеан. И Северная Каролина — до сих пор.
Его двадцать пятый день рождения недавно настал и прошел, отмеченный лишь пересечением границы штата, событие, которое всегда немного его оживляло — не важно, сколько раз с ним это случалось. Тревор часто был близко к тому, чтобы забыть о дне рождения. В интернате этот день означал лишь новую уродливую рубашку и кекс в гофрированной формочке с одинокой свечой — напоминание обо всем, чего у него не было.
К тому же день рождения терялся в тени более важной годовщины, следовавшей сразу за ним. Годовщины, приходившейся на завтра.
Двадцать лет с тех пор, как это случилось, — и каждый год жерновом ложился ему на сердце. Четыре пятых своей жизни он задавался вопросом, почему он не мертв. |