А теперь при свете свечи корплю над этими страницами, дабы Ваша светлость прожили «через меня» сей тошнотворный день, о котором от души сожалею, как, верно, сожалели бы и Вы! Все судно, полагаю, все, от скотины до Вашего покорного слуги, мается от приступов тошноты — за исключением, разумеется, беспрестанно дрейфующих, развевающихся клеенчатых плащей, то бишь наших бравых морячков.
(4)
Ну как Ваша светлость сегодня? Надеюсь, Вы — как и я — в добром здравии и наилучшем расположении духа! Такое множество событий скопилось у меня в мозгу, на кончике языка и пера, что теперь главная трудность — изложить их на бумаге! Короче говоря, в нашем деревянном мирке дела пошли на лад. Не то чтобы я обрел морские ноги: даже теперь, когда физические законы нашего движения мне уже понятны, они по-прежнему меня изнуряют! Правда, двигаться по палубе мне легче. Прошло уже некоторое время, как я проснулся совсем затемно — верно, от чьей-то зычной команды, — охваченный ощущением, будто меня еще больше расплющило из-за нашего тяжелого, напористого хода. Все эти дни, пока я лежал, каждый раз, когда наша кастрюля, через неровные промежутки, принимала на себя волну, она словно наталкивалась на препятствие. Не знаю, как это описать, разве только сравнить с толчком, который чувствуешь, когда колеса кареты, на мгновение зацепившись за что-то на дороге, тут же освобождаются сами собой. Лежа в моем корыте, сиречь в моей койке, ногами к корме, головой к носу, я вновь и вновь испытывал толчки — толчки, еще крепче прижимавшие мою голову к подушке, которая, сделанная не иначе как из гранита, посылала толчок по всем частям моего тела и души.
И хотя причина происходящего была мне теперь ясна, повторение этих толчков непередаваемо меня утомляло. Когда я проснулся, на палубе было шумное движение, слышалось громыхание многих ног, а затем раздались оглушительные команды, переходящие в нечто такое, что вполне можно было воспринять как вопли обреченных на вечные муки в аду. Я не знал (хотя уже пересекал Канал), какую арию можно сотворить из простого приказания вроде «Убрать паруса!» с последующим «Держать по ветру!». Прямо над моей головой чей-то голос — возможно, Камбершама — проревел: «Трави!», и столпотворение усилилось. Отчаянно застонали реи, так что, будь у меня силы, я скрежетал бы зубами от сочувствия к ним, но при всем том, при всем том!.. До сих пор ничто в нашем плавании не вызывало во мне чувства такого наслаждения, чувства блаженства! В один миг, в мгновение ока движение моего тела, моей койки, всего нашего парусника изменилось, словно… Но нет нужды пояснять сравнением. Я точно знал, чем вызвано это чудо. Мы взяли новый курс, сильнее повернули к югу, или, говоря моряцким языком — который, признаюсь, я все с большим удовольствием употребляю, — «встали на правый галс и пошли в бейдевинд»! Наш ход, в целом и без того плавный, стал таковым еще более, стал мягким, женским что ли, недаром наши соотечественники избрали для своих судов женский род и в третьем лице неизменно говорят о них «она». И я сразу заснул здоровым крепким сном.
Проснувшись, я не стал по-дурацки резвиться — выпрыгивать из койки или драть восторженно глотку, зато кликнул Виллера таким веселым голосом, какого мое горло, сдается мне, не издавало с того самого дня, когда меня впервые ознакомили с дивным характером предстоящей мне в колонии деятельности.
Ну да ладно! Я не могу представить Вам — да и Вы вряд ли жаждете или ждете от меня — поминутного отчета о моем путешествии! Я уже уяснил себе, в каких пределах у меня достанет времени вести сей дневник, и больше не верю благочестивым записям миссис Памелы, описывающей каждый ход тщательно рассчитанного сопротивления ухаживаниям своего господина! Итак, я встал, потянулся, побрился, позавтракал — все в одном предложении. |