Два или три года он повторял жесты дедушки Энца, когда тот еще мог поднимать и опускать руки, когда колун не отказывался колоть, а полено, расставив свои шершавые ноги, гореть, потрескивая, точно грива девичьих волос, в золотистом пекле очага. Сломана палка батрака, оставленная ему в наследство дедушкой, сломано изнутри и потное толстое тело на смертном одре. В желтой маске лихорадочного я стучу в дверь, слышу его бормотание, поворачиваю ручку и останавливаю взгляд на восковом, обросшем щетиной лице. Устало и мутно, словно курица, дремлющая на своем шестке, с закрытыми веками, сквозь которые просвечивают шарики глаз, старый батрак смотрит на меня. «Ты умрешь», — хочет сказать маска, но вместо этого спрашивает, не желает ли он чайку с мятой или ромашкой. Началось масленичное шествие. Не сегодня завтра твои похороны. Ты уж умри сегодня, в четверг Масленой, это лучше, чем завтра или послезавтра. Ты представь себе: вот мы, ряженые парни и девки — один в банановой маске, другой со страхолюдной харей ведьмы, третий в маске плачущего клоуна, четвертый — в чьей-нибудь посмертной, у пятого — личико младенца со старческими морщинками на лбу, а шестая, молодая батрачка, ни дать ни взять принцесса в шуршащем кукольном платье и с крошечной пшеничной короной на голове в честь праздника урожая, — и мы всем скопом покидаем заасфальтированную сцену деревенской детской площадки и навещаем тебя, чтобы в своих масках и пестрых одеждах разыграть перед тобой последнее представление, пока ты еще не умер. Не знаю, доживает ли Нчочи свои последние часы или же она хрипит дыханием батрака, а может, в кулаке у ее отца тает золотой самородок и его гибкое тело тоже на полу и подкатывается к босым ногам умирающего батрака. Теперь ты можешь помереть спокойно. Да, Майер, на наших лицах тоже маски, как и на твоем. Принцесса соберет бусинки пота с твоего лба и уложит их в шкатулку для драгоценностей, все-таки для нее запах покойника — уже кое-что. Я готов был убить свою мать, когда на мою просьбу купить мне книжку про кукол она ответила: «Еще чего, у нас денег на это нет». Ревмя ревя, я выбежал из дома. Тонкие ладони, точно книжные страницы, я прикладывал к обеим щекам, сквозь пальцы просачивались слезы. Значит, мне не видать этой книги, я не смогу читать то, что мне нравится, учителев сынок не даст мне ни одной книги, мои руки пахнут хлевом и соломой, а он не хочет, чтобы его книга провоняла крестьянским двором, его-то книги пахнут чернилами и карандашами да еще — духами его матери, которая на полчаса раскрывает для просмотра книги своего сыночка, от них припахивает окрашенными мелками ладонями его отца, который стоит у доски и выводит на ней белые или цветные буквы. Эти буквы — с меня ростом. Я воображаю себя на его месте, я — это он, только стою у доски на скамеечке и вычерчиваю мелом контуры своего тела: ступни, голени, подбираюсь к бедрам и члену между ними, ямку пупка наполняю красным крошевом, скольжу выше и черным выделяю соски; надо почетче обозначить выпирающие ребра, тоже черным, теперь скачок вверх к подбородку, двойному, как у отца, а губы обвести черным мелом, вокруг глаз — красные обручи, красные морщинки на лбу, а щеки подбелю, потом я роняю коробку с мелками и в своем ярко раскрашенном виде, с топором в руке, на котором засохла вчерашняя кровь, приближаюсь к матери и говорю ей: «Что же кукольная книжка? Будет она у меня когда-нибудь или нет?» Я хочу читать, мне не нужны бабушкины истории с птицей мертвых, сычом домовым, бабуся ничего не видела, кроме этих птиц, ничего не слышала, кроме рассказов про переодетых чертей, которые каждый год 5 декабря пробираются в деревню и до крови избивают детей, смотри, не попадись, остерегайся, в этот день деревенская грубость на полную катушку эксплуатирует шутовские свободы, прячется за красной личиной черта, с когтистыми лапами и рогами, с бряцанием цепей и ивовыми прутьями, приклеенными к голове, с черной пятерней и языком, свисающим чуть не до пупка; таким вот и встанет он перед тобой и преградит тебе путь. |