Изменить размер шрифта - +

— Я тебе мешаю, — горестно сказала Мэри.

— Нет, — ответил Гвидонов.

Заставив ее до конца дня в одиночестве размышлять над этим парадоксом…

Сторож был китаец, жил невдалеке, и на досуге занимался от нечего делать гончарным ремеслом. Посредине его фанзы стоял гончарный круг, заготовка для горшка, и бадья с водой. По стенам, на полках, были расставлены чашки, кружки, разных размеров тарелки, и, конечно, в изобилии, горшки.

По-русски китаец говорил хорошо, но с сильным акцентом по-фене. Так что не нужно было гадать, где он учил язык, и каким образом выдвинулся на должность сторожа.

В отличие от экскурсовода, этот китаец не улыбался, а смотрел на Гвидонова настороженно, должно быть, отвык от общения с высокими паханами.

— Зашли вот, после экскурсии в монастырь, купить пару горшков для молока. Как — сувенир, — сказал Гвидонов.

Сторож кивнул, распахнул дверцы шкафа, возле которого стоял, — там были полки, на которых стояла та же посуда, но расписанная красками.

— Выбирайте, — сказал он.

Мэри бы ахнула от восхищения, и забрала бы все. Потому что нарисованы на тарелках, чашках и горшках были не мумии и скелеты, а живые, и очень даже живые, животные. Целый зоопарк. Гвидонов не желая, но засмотрелся: олени, слоны, собаки, верблюды, кошки, орлы и крокодилы… Каждый там занимался каким-то то своим делом: питался, охотился, играл, отдыхал, куда-то летел.

Каждый из этих ослов и черепах обладал там чувством собственного звериного достоинства. Поскольку никогда еще не встречался с человеком.

Что-то было. Необычное. Увидеть такое среди белоснежного горного Тибета, — где бедность, зарождающийся туризм, и архитектурные развалины.

— Забавно, — сказал Гвидонов сторожу.

— Это не я, — ответил он, — это мой сын рисует…

Рисует сын.

Когда тебе — сорок шесть, и вряд ли когда-нибудь случится сиртаки у теплых берегов Средиземного моря. И греческая вдовушка, с вплетенной в иссиня черные волосы алой розой, вряд ли одарит тебя обворожительной улыбкой.

А если и одарит. И будет сиртаки, и приземистая двухэтажная вилла за высоким непроницаемым забором. Пусть все это будет, — произойдет как-нибудь все-таки, исполнятся мечты…

Единственный рисунок чужого сына переплюнет все это по своей невероятности.

Засыпая каждый вечер над религиозными текстами, — Гвидонов уже знал: будет то, что будет… И никак иначе. Если есть что-то, там, за холодным черным мгновеньем, — то он узнает это. Обязательно. Мимо него не пройдет.

А если ничего нет, — то ничего не будет. Какая тогда разница…

Вот и все. Все мировые философии… Все навороты мысли. Все озарения. Когда ни от него, ни от кого другого, — ничего не зависит.

Есть, так есть. А — нет, так и нет…

Но сын, — это другое.

Сын, — это ты сам. Это твое — бессмертие.

Твой сын, — разящий удар в морду этой безжалостной жизни.

Когда ты сам, — уже почти труп. Когда уже на твоих губах кровавая пена, и сзади, — унижения, разочарования, катастрофы, предательства, обманы, зло, болезни, плевки, еще большие унижения… И ничего нет — впереди.

Ничего. Гробовая доска…

Но сын, — который берет как-то тарелку и рисует на ней рысь, с острыми ушами, кисточками на них, и игривыми сытыми глазами.

Рисует рысь, почти, как настоящую, когда ты за всю жизнь умудрился изобразить лишь человечка, с точками вместо глаз, палочкой, вместо носа, и кривым овалом, вместо рта. На этом твои способности к рисованию закончились.

Быстрый переход