Излишне многоречивый, как женщина, он, также как женщина, был подвластен эмоциям.
– Но мне пора, – спохватился он. – Рад был побеседовать с тобой. Рим так огромен, но, быть может, я еще смогу тебя увидеть?.. Прощай. Да хранят тебя боги, Юлий, и Ахура-Мазда пребывает в тебе!
Эфеб почтительно поклонился и заспешил к сходням. Его господин уже расположился в барке, и, скрестив на груди руки, с нетерпеливым, плохо скрытым раздражением, наблюдал за беседующей парой. До бывшего центуриона донеслись прощальные слова вольноотпущенника, и недобрые, глубоко посаженные глаза Прииска сверкнули.
Юлий отвернулся. Он не хотел становиться свидетелем чужих отношений и страстей, расцветающих на дымчатом, не вполне четком фоне впечатлений, не хотел приблизиться даже на расстояние вытянутой руки к чужой судьбе в проносящемся потоке жизни. Он оставался безучастным. Ему грезился Рим, обезумевший от похоти и кровавых зрелищ в цирках, которые так любил император. Палатин, утопающий в аромате роз, сочившихся от зноя под плетьми солнца; храмы, чья белизна ослепляла, дворцы и колоннады с мифическими животными и битвами на пилястрах…
Ему вспомнилось лицо Домициана, искаженное гримасой ярости, в тот миг, когда император стоял освещенный золотыми пыльными лучами солнца, льющимися из отверстия потолка и перечеркивающими огненно-красные мраморные стены атрия. Домициан, стойко встречавший любые неприятности, терял разум при напоминании о междоусобной войне, и его близорукие глаза мутнели от бешенства. Именно тогда император, не знающий меры своим страстям, и приказал молодому Флавию отправиться в Верхнюю Германию для ликвидации беспорядков.
И тут же сознание выдало новый образ в горячем ливне чувств – женщину, которую Юлий любил сильно и безнадежно. Женщину, возможно, также любившую его. Женщину, с которой он провел свои самые прекрасные дни. Дни, о которых больно вспоминать. Покидая Рим, чтобы спешно отправиться в провинцию с Лигурийским легионом и тревирской конницей, он думал, что разлучается с нею, быть может, навсегда.
Эфеб Саллюстия вызвал в душе его странные чувства. Но это длилось одно короткое мгновение, и юноша был теперь далеко, лишь его красная одежда все еще сияла, как рубин, среди барок и лодок прочих путешественников, облаченных преимущественно в белое. Его янтарные влажные глаза больше не заглядывали вопросительно и порочно в тайники сердца префекта.
Флавий злился на себя за минуту слабости, за то, что снизошел до вольноотпущенника, изнеженного, мягкого и недалекого вчерашнего раба, игрушки Прииска, чье место в гинекее! Наверно, именно такое создание – в златотканой, полупрозрачной одежде, в драгоценных геммах и золотых браслетах на щиколотках, какие носят эфиопки, находится сейчас рядом с Юлией, опьяняя ее нежностью и искренностью чувств, подобно соку цикуты. И именно ему сейчас она дарит ласку!.. Но разве его чувства менее искренни? Или он слабее телом или же опустошен духовно?..
Юноша в барке поднялся и помахал рукой. Увидев это, Юлий скрипнул зубами, коротко, зло рассмеялся и поспешил спуститься в лодку с двумя темнокожими гребцами в желтых повязках на головах.
Лодка, в которой молодой префект приближался к набережным, ловко лавировала между кораблей и таких же лодок, в которых важно восседали греки, завернувшиеся в лазоревые паллии, деловые италийцы, александрийцы в коричневых одеждах, преторианцы-ветераны, гордо несущие на своих суровых лицах белые рубцы, а на теле – легкие кирасы и стальные поножи, о которые ударялись мечи, юркие и вороватые евреи, превозносившие Цезаря за то, что он разрешил им отправлять культ своих богов в Вечном Городе и победил ненавистного Помпея, осквернившего их храм в Иерусалиме.
Остия раскрывала свои объятия, подобно блуднице, зазывающей путника в распахнутую кубикулу. Волны голов и плеч колыхались на пристани и в узких улицах, убегавших вверх, где двери лавчонок стояли настежь, и женщины прогуливались в портиках, хорошо различимых с причалов. |