Спал я до одиннадцати утра, потом завтракал, читал газету, потом шел прогуляться в Хайд-парк или в Сент-Джеймс-парк, в половине четвертого приходил домой к обеду, и тут-то я заряжался приятным настроением на весь остаток дня. Матушка была совершенно счастлива, и я жил у них с сестрой без всяких угрызений совести.
* * *
Если бы вы только знали, как матушка любила меня! Будучи человеком общительным и гостеприимным, я нередко приглашал к себе своих добрых друзей, и мы веселились с ними всю ночь напролет.
— Ничего, друзья, — говорил я, — не жалейте вина, матушка заплатит!
И она, разумеется, платила, а мы, разумеется, отдавали должное ее запасам. Добрая старушка прислуживала нам за столом, как будто была моей служанкой, а не матерью и не благородной дамой. Никогда она не роптала, хотя я, признаюсь, давал ей множество поводов (она, например, не ложилась до четырех утра, потому что не могла заснуть, пока не уложит в постель своего дорогого Боба), и жизнь она вела полную треволнений. Старушка была так мягкосердечна, что за все пять лет рассердилась всего два раза, да и то не на меня, а на сестру Элизу, когда та сказала, что я их разоряю и выживаю жильцов одного за другим. Но матушка и слушать не захотела эту злобную завистницу. Ее дорогой Боб, сказала она, всегда прав. Наконец Лиззи сдалась и переселилась к Уотерсам. Я был очень этим доволен, потому что характер у нее стал совершенно несносный, и мы с ней с утра до ночи бранились.
Вот когда наступило веселое времечко! Но в конце концов матушке пришлось отказаться от пансиона, потому что после отъезда сестры дела почему-то стали идти все хуже и хуже, — злые языки болтали, будто все это из-за меня, я-де выжил из дому всех жильцов своим куреньем, пьянством и скандалами, а матушка-де давала мне слишком много денег, — ну, давала, ну и что с того? Не отказываться же мне, раз предлагают! И зачем только я все их истратил?
Но что теперь говорить! Я думал, фирма наша так и будет существовать до скончания века, но через два года — хлоп! — все рухнуло, лавочка закрылась, все пошло с молотка. Матушка переселилась к Уотерсам, и — вы только подумайте! — эти неблагодарные твари не пускают меня к себе на порог. А все эта Мэри, — так я ее, видите ли, разобидел, когда не пожелал на ней жениться! Двадцать фунтов в год они мне дают, это правда, но что значат эти гроши для джентльмена? Двадцать лет я, как и подобает мужчине, честным путем добывал себе средства к существованию и за это время повидал немало. Я продавал на улице сигары и носовые платки; был бильярдным маркером: в год паники состоял в правлении фирмы «Имперской британской компании» по сушке и катке белья, работал в театре — два года актером и около месяца, когда пришлось совсем туго, таскал декорации; поставлял королевской полиции чрезвычайно ценные сведения о трактирщиках, торгующих спиртными напитками, о ростовщиках и ссудных лавках. Я даже снова служил его величеству — в должности подручного у чиновника мидлсекского шерифа, только уж это было мое последнее место.
В последний день 1837 года и этой работе пришел конец. Редко случается, чтобы джентльмена выгнали из дома бейлифа, но мне пришлось пережить и это унижение. Цапп-младший, продолжавший дело своего папаши, с позором выставил меня за дверь, потому что я взял с какого-то господина семь шиллингов и шесть пенсов за стакан эля и кусок хлеба с сыром, а полагалось за них шесть шиллингов. Этот подлый скряга вычел восемнадцать пенсов из моего жалованья и, когда я стал справедливо возмущаться, вытолкал меня в шею, — меня, дворянина, да еще несчастного сироту!
Как я бушевал и неистовствовал, оказавшись на улице! А этот мерзкий иудей стоял у двойной двери и корчился под градом моих проклятий. Уж и отомстил я ему! Из всех окон его дома из-за решеток высунулись головы, все смеялись над ним. |