Вот так-то! Вы, пожалуй, возразите, что это не доказательство, извольте, покажу вам сотню других людей, с виду, может, и получше меня, но не по сути — я все же стою больше, чем все они! Что ж, возьмите на выбор кого угодно и докажите, что А., Б., В., Г., Д. сумели заработать на каравай для себя или на краюшку для детей! Признаюсь, что, кабы господь бог дал мне начать жизнь сызнова, я бы лучше выучился сапоги тачать…
На школьной скамье я сидел с такими ослами, что и разговаривать с ними не хотел, так разило от них глупостью, — а, глядишь, теперь они влиятельные, почитаемые граждане, и их лакеям живется лучше, нежели мне.
— Но, пан Иглицкий, — перебил его Станислав, — все ваши аргументы против призвания литератора исходят из кошелька, этого недостаточно: бедность не позорит и, по-моему, не убивает — кто смело ее встречает, может с нею жить дружно.
— А, так, так! Вижу, вам не терпится увидеть другую сторону медали, вот она, глядите! — воскликнул Иглицкий. — Для вас важны духовные интересы, как теперь выражаются. Слушайте же! Из ста тысяч, для которых вы будете писать, девяносто девять, скорее всего, читать вас не станут — остается тысяча читателей, из коих не менее девятисот, это такие, с позволения сказать, болваны, что, если каждого взять отдельно и приглядеться, вы бы плюнули и к перу больше не притронулись… Tandem, отчитаемся и в оставшейся сотне. Половина будут люди другой школы и других, не ваших вкусов, их со счетов долой, половине половины то, что вы пишете, не понравится, остальные вас не поймут… И если случайно хоть один раскроет вам объятья…
— О, достаточно и этого!
— Достаточно? Ничего не скажешь, вы не требовательны! Слушайте же дальше, как дело-то будет. Одни прочитают и не поймут, другие прочитают, поймут половину и все переврут, иным почудится, будто их лично где-то задели, ибо не одни только поэты — genus irritabile, еще больше сие применимо к ослам, с которыми вам придется иметь дело. А уж когда дойдет до нападок критиков! Ха, ха! Вот тут-то достанется вашей милости! Критические статьи пишут ваши соперники, люди пера, желчные злопыхатели, или же те, кто спешит прославиться коли не мыслью, то злостью. Кому не дано петь, тот криком берет, лишь бы слышно было. Лучшие мои критические опусы, должен признаться, порождены желанием уязвить и жаждой успеха. Попробуй вырваться из когтей критики! Этот хочет блеснуть умом и думает, что покажет его, отыскивая в белом черные пятна; тому ты больно допек, отвлекая внимание публики от его писанины; другой возмущен твоей молодостью; иной — что ты ему не кланяешься, — я и сам за это сержусь; потом еще накинутся студенты, которым ох как приятно учиться на твоей лысине давать щелчки… И так далее и тому подобное. Под конец, когда ты продрался сквозь шипы и тернии, добрел до места, которое считаешь вершиной, — тпру! Стой! Над головой твоею выглянула из-за туч новая вершина Олимпа! Ты споришь: это-де не гора, а всего лишь туман! Но нет, она торчит и ни с места, отрицать не приходится, а у тебя уже сил нет, ты тут, внизу, с опухшими ногами. Новые мастера, которых ты имел честь обучать в первом классе, разрушили твой храм и поскорей соорудили себе новый, и ты, язычник, еще поклоняющийся старым богам, получаешь пинок в зад… и летишь вниз головой, и точка! На этом кончается карьера литератора.
Только когда помрешь и, хорошенько тебя обнюхав, поймут, что ты уже трупом смердишь и не сможешь встать, даже кадило тебя не воскресит, тогда кто-нибудь из тех, кто всю жизнь хватал тебя за икры, настроит свое перо на пышный некролог, другой — на панегирик, третий — на обзор твоих сочинений, а четвертый затеет издание полного их собрания, причем, написав две страницы проспекта, больше заработает, чем ты за всю жизнь, создавая их. Sic transit gloria mundi! И останется после бедолаги несколько томов макулатуры, имя, которым преемники будут перебрасываться, как школяры мячом, кучка костей, горсть смрадного праха да всякие анекдоты из его жизни — они-то поистине бессмертны. |