Чудесный этот цветок распускался у него на глазах — не нуждаясь ни в солнце, ни в росе, ни в освежающем ветерке, почти исключительно в самом себе черпая силы для роста. Станислав дивился успехам Сары и часто думал о них.
Для чего, собственно, нужно было это образование, о котором хлопотали ее родители? Зачем эти знания в том мире, где ей предстояло жить? Для того, чтобы всю жизнь она страдала от горя и стыда и видела близких ей людей в самом невыгодном свете? Часто во время уроков мать Сары, соскучившись от шума непонятных слов, уходила, зевая, и оставляла их наедине. Тогда глаза прелестной Сары еще отважней глядели на юношу и уста раскрывались для более смелых вопросов. Ее любознательность не имела границ, она жадно ловила каждое слово учителя, и порою оно уносило ее мысли к далеким горизонтам. Как через крохотное отверстие проникает сноп солнечных лучей, так в ее душу входил свет через одно произнесенное им слово.
Станислав с готовностью удовлетворял ее любопытство и, быть может, неосторожно уступая ее жгучей страсти к просвещению, давал ей книги, затягивал уроки и не ограничивался только языком, к которому очаровательная еврейка обнаруживала редкие способности.
Начинаясь после полудня, уроки нередко продолжались до вечера, намного больше положенного часа, потому что Саре все было мало, а Стась испытывал удовольствие и гордость, насыщая ее свежую, молодую и, как цветок к солнцу, тянувшуюся к нему душу.
Однажды вечером, когда они вот так засиделись до сумерек, в дверях из соседней комнаты вдруг появилась фигура старого деда Абрама. Вперив взор во внучку и «гоя», он стоял словно окаменев, но уста его кривились от возмущения, гнева, чуть ли не ярости. Видно было, что лишь уважение к сыну и невестке удерживает дрожащую руку старика, который охотно спустил бы ненавистного учителя с лестницы… Молился он или проклинал, только губы его тряслись в мелкой дрожи, то и дело конвульсивно дергаясь, а стеклянистые, тусклые глаза, вспыхивая злобой, будто кинжал вонзались в Сару и «гоя».
Сара его не видела — Стась смутился, покраснел, ощутил неописуемую тревогу, но виду не подал. Старик долго стоял не приближаясь, затем погрозил ему кулаком, плюнул и скрылся.
На другой день Абрам опять тихонько стал на пороге и опять полными злобы глазами сверлил Шарского, который слова вымолвить не смел, чтобы не встревожить Сару, но и не мог спокойно выносить адский этот взгляд, из-под седых бровей пронзавший его насквозь.
В значении этого взгляда ошибиться было невозможно, он горел затаенной яростью. Не решаясь перечить сыну и невестке, старик, вероятно, желал таким образом запугать юношу и прогнать, чтобы он своим присутствием, нечистым своим дыханием и близостью не осквернял его внучку. Но Станислав, терпя эту муку, не бросал уроков.
А однажды вечером, когда, попрощавшись с Сарой, он шел к себе, в дверях кто-то внезапно схватил его за шиворот и резко вытолкнул за порог — обернувшись, он увидел нависшую над ним жуткую голову старика, которая тотчас исчезла в темноте.
Но и это еще не отпугнуло Станислава, он только рассмеялся и ничего никому не сказал — жить-то ведь надо, надо все сносить, даже пинки неистового старика, ненавидящего «гоя».
Несколько дней спустя, поздней ночью, когда Станислав, задумавшись, сидел в своей каморке, вдруг отворились хлипкие двери, и на пороге появился, опираясь на палку, Абрам.
Видимо, он прокрался сюда, никем не замеченный, — без башмаков, в одних чулках, так что шагов не было слышно, в старом кафтане и ермолке, даже не сняв «зизим», в которых молился.
Станислав едва не закричал при виде этой неподвижной, стоящей в дверях фигуры, бледной и грозной, как привидение. Абрам долго стоял молча и смотрел на него ненавидящими глазами, наконец старик пошевельнулся, сделал несколько шагов, опять остановился, опершись на палку, и заговорил дрожащим, надтреснутым голосом. |