Изменить размер шрифта - +
Провлачив истерзанное хворью тело через тернии боли, превозмогши муки и страх самораспада и вознося отчаянные молитвы — преставился… Юный мальчик с задорной челочкой стремил вдаль взгляд задумчивых глаз… Фантазировал, рисовал картины грядущего? А сам не перешагнул черты первого своего десятилетия… Мутное зеркальце (как на пудренице) демонстрировало мордашку игривой дамочки. Почему-то осталась одинока, не стяжала семейного очага и уюта… Не посватался никто? Не позарился ни один повеса? Вскоре рядом пришлепнулся на цемент овал с ликом то ли супруга, то ли сожителя, аль гражданского сердцееда? Надписи их имен наползали, соприкасались (целовались и стремились к прежней близости?) — так бывало и когда в крохотную нишу или единственную могилу пихали многих. Строчки на прочих плитах располагались вольготно, с интервалами… Порой сведения выбивали впрок, загодя — чтоб не платить граверам втридорога за дополнительную работу или предвидя: наследников нет, значит, некому позаботиться… В просторном одиночестве пребывал барельеф тонкогубого, видимо, холостяка в полосатом костюме и галстуке. Не сумевшего найти пару на коротком перегоне меж рождением и кончиной? Претенденток, надо полагать, было вдоволь, там и сям тулились контуры не принадлежащих никому женских теней — караулящих, надо полагать, загробных женихов?

Панихид не пропускал, постфактум анализировал: кем мог быть лучезарно щурившийся в гробу (как от яркого солнца) седой ханурик? Фамилия «Трескунов» на ленте венка наводила на мысль: любил потрындеть. Что была за пара Симеохиных: он — с аккуратными усиками, она — с пышно взбитой прической, почему дуэт отпевали и предавали земле совокупно? Унифицированно — как на параде — сиял ряд металлических запаянных кубков с каллиграфической гравировкой на крышечках: происходило не вручение спортивных призов, а прощание с жертвами авиакатастрофы… Закрадывалось: какой выдалась последняя минута обреченных? О чем каждый успел подумать, осознав: прослоечка между ним и смертью истончилась до микрона?

Уважал молчаливую вотчину, королевство окаменевших грез… Подновлял, сберегал, упрочивал твердыню. Досадовал и печалился об одном: возлюбленная дичилась меня, не открывала тайны. Распахивался перед ней сам, никогда и ни перед кем так не изливался… Ей моя искренность была нужна — видел это. Чувствовал. Понимал. Улыбалась — мне улыбалась! — просветленно и беззащитно… Ловила мой взгляд серыми страдающими глазами. С той поры, как заполонила меня, постоянно стремился к ней. Торопил миг свиданий. Находясь рядом, уже мечтал о следующей встрече. Настигнутый мыслью о любимой, замирал среди улицы. Догадывался: зовет. Ждет. Вот уж точно — приворожила намертво. Заставляла верить в вечную красоту, непобедимую нерасторжимость…

 

Подходящей мебели на складе не нашлось, на покупку новой не расщедрились (смета подобных трат не предусматривала). Разыскали в отвалах запыленного реквизита обшарпанную столешницу и козлы, утвердили обеденный эллипс на шаткой подставке, накрыли заштопанной скатертью. Мне вручили список вопросов, которые зададут по телефону взволнованные зрители: согласно сценарию, группе поддержки (находившейся на содержании у телекомпании) было вменено звонить в студию и неравнодушными голосами обострять разговор. Гондольский объяснил: непосредственный отклик аудитории, пусть нами же инспирированный, упрочит доверие к передаче, нарастит рейтинг.

— Реагируй, не отмахивайся от ахинеи, которую кретины будут молоть. Ибо прозвучит голос самого времени, — повторял он. — Будь чуток к зову и велению эпохи!

Свободин, в пандан Гондольскому, гундосил:

— Лови в наушниках мои позывные, мои распоряжения! Они для тебя — маяк! Плыви на этот буй. Не сворачивай. Пойдешь на поводу у болванов-приглашенных — провалишься!

На меня навесили передатчик, через мембрану, прикрепленную к не пораженному глухотой уху, карлик брался осуществлять диктат.

Быстрый переход