Мертвые могут все. Могут воскреснуть и воскресить, перевоссоздать и преобразить. Могут подсказать живым, кто их враг, а кто будущий убийца. Если обратились с просьбой или вопросом — они откликнутся. Предостерегут и спасут.
В метро я увидел мужчину: модные туфли, дорогой плащ, тонкий шарф… Держался он молодцом, этот явно небезразличный себе человек, но было различимо: вцепился в последние мгновения отцветающей молодости, из последних сил, отчаянно удерживает их. Поблекшая кожа, потухшие глаза, складочка под кадыком красноречиво говорили об этом… Еще миг — и окончательно и невосстановимо состарится.
Он сказал, обращаясь ко мне:
— Таким я был, пока не женился… Таким ты меня не застал. До встречи с ней я не был чревоугодником. Но когда она стиснула мне горло, пришлось искать отдушину… Нельзя существовать беспросветно и безрадостно. Не вздумай ехать в Пизу.
В этот миг я опознал в нем тестю-обжору. И понял: моя ненаглядная подослала его. Чтоб меня спасти.
Пока долечивался и боялся: мираж моего нового облика рассеется (после хирургического колдовства моему лицу все равно не шло глубокомысленное выражение), показ фильма близился к завершению. В связи с изменившейся внешностью от эфира мне было отказано. Но в Пизу меня буквально выпихивали.
— Да, выбываешь из игры, — говорил Гондольский. — Будь молодцом и сорви последний цветок наслаждения… Снимем сцену прощания на взлетной полосе со спины, чтобы твой утраченный и полюбившийся массам облик остался неразличим. Обрыдаются, если поймут, что лишаются тебя навсегда…
Вместе со мной и женой в аэропорт приехала, как и было договорено, ее младшая сестренка.
— Ишь, мымра… Крысеныш… Хороша тонконожка, — бормотал Гондольский, оглядывая ее со всех сторон. — Скажи ей: пусть льет побольше слез, будто прощается с тобой навсегда…
Помимо пластыря и скотча, которыми мне залепили рот (моя дикция тоже выправилась, никакими силами я не мог заставить язык шепелявить, а губы — слюняво шлепать и пришепетывать), Гондольский заготовил дополнительный сюрприз. Прямо перед съемочными объективами в зале вылета он предложил мне накатать завещание — в пользу телекоммуникационной общины. Жена, чего никто от нее не ждал, вдруг взбрыкнула. И не только отказалась участвовать в полете (Гондольский твердил: о подобном путешествии она может только мечтать), но наотрез не захотела пускать в Италию и меня — послебольничного и ослабленного. Гондольский нервничал: «Он должен лететь! Во что бы то ни стало! Отменить намеченное невозможно». Принялся звонить Свободину. Жена проявила твердость. Что-то неуловимо родное, похожее на застывшую посмертную маску, проглядывало в ее лице. Инициативу проявила младшая сестренка. Она вызвалась нас заменить. Возникла заминка. Гондольский снова позвонил Свободину, после чего дал отмашку: пусть летит. Счастливая дуреха рванула к трапу. А я поехал в студию, хотя сценарием этот визит не предусматривался. Мне велели занять место — рядом с Фуфловичем.
Дальнейшее развивалось согласно утвержденной программе: прошелестели последние кадры фильма, на экран вылез плосколицый, будто стесанная ветром скала, лоснящийся, как если бы его намазали вазелином, Казимир. Ему ассистировал одолевавший меня в больнице авиадиспетчер. После показа для чего-то запущенной вне плана и отмеренного хронометража (мне показалось — не к месту) пленки с записью подкарауленной катастрофы, Фуфлович обратился к фиксатору взрыва:
— А это не вы подложили бомбу и встали с камерой наготове?
Сморчок радостно закивал.
— Я. Я! Надоело ждать, когда это случится. Сколько можно ждать? Вот и решил ускорить процесс…
Громовым голосом Фуфлович объявил о приятной неожиданности, которая вот-вот обрушится на зрителей. |