|
Вот где дух истинно свободен – во сне: здесь он может перекрасить что вздумается во что вздумается.
На укладку кладется день: это отдельное искусство – спрессовать не изуродовав, да чтоб таможеннику по возможности не попалось больше пяти одинаковых экземпляров, иначе – “коммерческая партия”. Четыре сумищи в сорок бесплатных килограммов, две -
“ручной клади”, какую сумеешь дотащить не перекосившись и картонный кубометр карги, самой высокооплачиваемой, ибо она идет с растаможкой – без проверки. Чтобы не возить воздух, нужно все эти скопища трусиков и лифчиков извлечь из лакированных коробочек и уложить чашечка в чашечку, оборочка к оборочке порциями по пять, а коробочки сложить в плоские картинки – попки, попки, попки… Потом глядеть не захочешь.
– Смотри, на тебя похожа.
– Отстань. Иди погуляй, ты свободен.
– А ты? – Мне кажется, не предложить неприлично.
– Ты так и не понял, что я здесь работаю, а не развлекаюсь.
Я оказываю снисхождение: не трожь…
“Ла Стампа” уже привычна, как “Союзпечать”, и “профюмерия” уже не малограмотна. Бреду по солнечному песку вдоль нормальной
Адриатики, и на душе лучше не надо – никак. Ржавые гофрированные ракушки, скорлупа какого-то скорпионища. Катер, рыбаки перекликаются плачущими итальянскими голосами, капроновые сети, поплавки из клетчатых спортивных мячей в оплетке, мохнатенькие, как киви, младенца с соской отгоняют от вкрадчивой волны – жизнь… И счастье, если уверовать, что иного и быть не может.
Твердый, как игральная карта, автобусный билет в баре – недорого, ибо я заслужил. Через полчаса выясняется, что Апеннины
– все-таки горы, с пропастями, осыпями, туннелями, где медленно вращаются огромные бессонные вентиляторы, и даже с кое-какими снегами. Чистенькие одинаковенькие городки, и опять – бац! – собор, кампаниле, полудворец-полукрепость из полудикого камня, но – уже скребется повторяемость. Брожу турист туристом. И ни одного сортира, хоть погибай. Полудикий парапет, за ним непроглядные кусты, за ними уносящийся в бездну зеленый ковер, нога уходит по колено – если что, удержусь на впившихся в икры когтях каких-то ползучих плетей. Ковер норовит целиком сползти в далекую речку, вполне уже горную, но я, сохраняя хладнокровие, удерживаюсь на реактивной тяге.
Возвращаюсь уже к скотчевке (“скачковке”): картонный куб нужно сплошь умотать клейкой лентой, как мумию, – неизвестно, в какой пирамиде ему придется киснуть и какие осквернители праха пожелают в него заглянуть. По всем коридорам и холлам бабы, подобно скарабеям, катят глянцево-скотчевые, мерно шлепающие кубы, только Соня шествует как белая госпожа, сопровождаемая нубийским рабом с поклажей на горбу. Грохнув куб на весы, иду помогать другим, хотя настоящий мужчина должен вдумчиво покуривать, когда баба корячится у его ног. Одна из тех, кому я помогаю, снова учится благодарно улыбаться, другая ненавистно фыркает.
Свободный день, подъем в шесть. Мы вдвоем не только в купе за стеклянной стеночкой, но, кажется, и в целом поезде. Шесть сидячих мест, выдвигаясь, соединяются в два лежачих. Сразу же полубред, но – это что за полустанок? почему стоим? Хаос пожирает драгоценные миги, но возмутись – он схрупает и душу. Я опять поспал немножко – та же платформа, только народу побольше.
“Локомотиво”, – разъясняют дружелюбные итальянцы. “Бабах?” – я изображаю взрыв. “Бабах, бабах”, – радуются они. Но отдайте
Хаосу Хаосово – и дождетесь. Нас будит толстая немка с детьми – вечно им не хватает жизненного пространства. Обрывы, осыпи, языки снега, замки на отдаленных вершинах, кипарисы, осеняющие тесные кладбища, и, наконец, разворот огромного города внизу. |