На соседней скамейке старуха в капюшоне – вроде меня – сыплет корм воробьям. По серой воробьиной массе пульсируют сгустки, перебегающие вслед очередной крошке. Опустился голубь, показав линялую подмышку, тут же сделавшись громоздким и бестолковым среди гомонящей мелюзги. Драные тополя, не смущаясь, снова обрастают листвой – как все это когда-то радовало: первая бабочка, первая муха, первая пыль… Смотри же, листочки, умоляет меня мама, и мне кажется, что все они сговорились: неужто кому-то может быть дело до чего-то еще, кроме боли? Лишь о Соне мне почему-то думать не больно – я не могу представить ее старой, больной, надолго несчастной. Наверно, она права – я отношусь к ней как к игрушке: все, что любишь, должно терзать.
Терзать если не жалостью, так обидой, – хорошо еще, одно позволяет отдохнуть от другого. Я готов подсовывать судно тем, кого люблю, но когда в меня запускают его содержимым… Дочка с таким усердием взялась за шарлатанские книжки о восстановлении здоровья исключительно силой духа и биоэнергии растений, что ее не допустили до экзамена по электродинамике. Я, поступаясь достоинством, позвонил их куратору – моему однокурснику, он все организовал, но, когда я предложил ей подзаняться стариком
Максвеллом, она вдруг фыркнула: я сама знаю, что мне делать, тебе главное, чтобы я тебя не позорила. Эта крошечная часть правды, бессовестно выдаваемая за целое, причинила мне такую боль, что сменившая ее ненависть показалась почти блаженством: покуда жалость и тревога снова не взяли свое, самообслуживание казалось мне вполне стоящим делом, я без всякой скуки сгибал и разгибал ноги в огромных валенках, добытых у одного любителя подледного лова, по силам мне было также поднимать и опускать руки. С неподдельным интересом я разглядывал на свет майонезную баночку (250 г), приставленную к унитазу для контроля за прозрачностью, – увы, муть кружила непроглядной метелью, целыми лохмотьями.
Михайлов велел отпаривать мой деревянный рубец с глазком, превратившимся в ямку с глянцевым донышком, как после чирья, и я часами таскал в ванну кастрюльки с кипятком (горячей воды не было – самое время продавать дешевые трусики), потом осторожно-осторожно забирался, правую ногу перенося через борт руками.
Ноги мои как-то даже окривели от исхудалости. Когда я впервые увидел себя в зеркале, я не сразу поверил, что это я: цыплячья грудка, тоненькие ручки подростка (и подростковый пушок на лобке), а хуже всего (противнее) – все плечи у меня были обсеяны звездной сыпью, уходящей аж за лопатки, и что совсем уж погано – она же проступила на лбу. Лекарств пережрал, что ли?.. И на мне все как будто ссохлось, не напоминало о себе – ну, и я Его оставил в покое.
Рекомендованные Михайловым зелень, печень, фрукты, соки
(прозрачности им всегда недоставало) я поглощал с неловкостью – не заслужил. Теперь и в верблюды не гожусь… Я старался быть полезным, вытирал пыль, лез мыть посуду. Защищенный заботой о себе, я начинал досадовать на Соню за то, что она и для себя чего-то желала.
– Я все время жду, что ты больше не приедешь.
– Ну с чего ты… я в тебе нуждаюсь больше, чем ты во мне.
– Рассказывай… У меня только ты, а у тебя все есть, все тебя уважают… Я только у папы с мамой чувствую себя человеком: они не знают, чем я занимаюсь.
– Ты себя кормишь. И своего охламона. А я нет. Вот что стыдно.
Но к родителям ты все равно скатайся.
– А как Тави провезти?
– Есть же вроде бы специальные багажные вагоны?..
– Только ты можешь такое предложить. А если бы тебя сдали в багаж? У них тоже есть душа, нервная система… Ладно, извини, я опять на тебя накидываюсь. Я ужасно скучаю.
– Мне казалось, что я тебе надоел, ты что-то начала покрикивать…
– Наоборот. |