Изменить размер шрифта - +
Зазвенели по палубе, засверкали золотом стреляные гильзы, блеснула пара непочатых. К бретеру кинулись, он повел двустволкой, словно блуждающим взором, сметающим всех со своего пути, будто рейкой стружки с верстака. Я (до чего интересно!..), как к забабахинской овчарке, с ленцой подошел к нему, приятельски положил руку на плечо – и тут же нас смяли, вырвали ружье, загалдели, заматерились, невольный стрелок уже перекинул штанину через борт – топиться, его за узенький сухопутнейший ремешок, с жалкой голой спиной втащили обратно…

Отступающие горбы Полярного Урала синели все прозрачнее и прозрачнее, палуба опустела, я пролез в свитер, отвлеченно дивясь, до чего низко сидит корма, до чего близко бурлит неустанный бурун. Но не сухопутным же крысам…

Но когда вечерние барашки стали закатываться на палубу, я снова почувствовал сомнение. Вся команда валялась пьяная в хлам, на ногах были только пацаны-практиканты из Омского, что ли, речного училища. Один, с простым и хорошим лицом, заглянул в люк подо мною – “Ё-моё!..”: вода колыхалась – хватало только воздуху хлебнуть под палубой, когда мы с простым и хорошим забивали шов, рассевшийся от “поцелуя” помощника, покуда остальные с помпой ухали и топотали у нас над головой. Я все косился в сторону люка, калившегося, как электроплитка, мрачной малиновой зарей: успею, если что. “Лишь бы не перевернуться”, – ответил моим мыслям простой и славный.

Потом мой кореш отвел меня в свою каютку-купе – уж такое было умиротворение улечься в сухое! – а сам на ночной вахте высушил в машинном отделении мое барахло да еще и почти выгладил на чьем-то раскаленном боку. Я всегда вспоминаю его с нежнейшей благодарностью, но не ловите меня на слове: для того первобытного дела, в которое нас втравили, он был вовсе не прост.

И отсиживаться бы мне в этом металлизированном гнездышке до самого Ханты-Мансийска, если бы я не прельстился гомеровским именем Мужи. Среди землистой слоновости пешеходных ксилофонов, разухабистых заборов, терпеливых бараков, лишь очень слабо подсвеченных странно золотистыми кудерьками (у “нацменов” должны быть прямые монгольские волосы), я внезапно почувствовал ужас, что не выберусь отсюда Никогда, – это была первая ласточка.

Немного пометавшись, я увидел с серебристых мостков, окружавших приобские амбары на сопливых сваях, баржонку-самоходку, поблескивающую, подобно бульдозерному ножу, исцарапанной стальной наготою, тупо обрубленным носом напоминающую башмаки на памятнике Крузенштерна, куда я ходил проникаться вереницей корабельных силуэтов. Пьяный половец в тельняшке бешено разматывал причальный канат. Драная сталь, увлекаемая быстрым течением, заскользила вдоль мостков. “Прыгай! Лови!” – орали неведомо кому осатанело топотавшие прямо на меня юный Ален Делон в сереньком и какой-то приземистый разбойник. Ничего не понимая, я успел допрыгнуть грудью на борт. “Чалку, чалку!” – пуще прежнего заголосили Делон с разбойником, не давая мне догадаться, что чалка – это канат.

Наконец Делон со смущенной улыбкой, на четвереньках вскарабкался ко мне и, не обращая на меня ни малейшего внимания, кинулся запускать двигатель. “Если каждая шалава тут будет чалиться!.. Я тут семь лет чалюсь!..” – раздувал страшные жидкие усишки половец. “Ты за такие шутки можешь без диплома остаться!” – грозил разбойник. Делон застенчиво молчал. “Вы куда едете?” – осторожно спросил я. “Ездят в шторм – ж…й по палубе!” – обрушился на меня половец. “Куда плывете?” – поправился я.

“Плавает г…! А по воде ходят! Слезай, никуда не поедешь!

Сейчас звоню в Кушеват – левый пассажир!”. “Послушай, мужик…”

– попытался я уйти от всегда опасной патетики, но он прямо поголубел: “Я тебе не мужик, я… – От бешенства он перешел на сип: Я… я… колхозник!!!” – еле нашел он еще более оскорбительное слово.

Быстрый переход