Это было сказано больше чем тридцать лет назад, почти тотчас после первой, неудавшейся революции 1905 года, и повторено почти тотчас после второй революции 1917 года, увы, слишком удавшейся, и тогда же прибавлено: «Чем вы, европейцы, спокойнее, тем страшнее нам, русским. Когда мы с вами говорим, то все слова, как в подушку… Русский коммунизм — труп войны; всемирной была война, и труп ее всемирен… Страшный опыт русских людей — их сила, потому что их взрослость, а европейцы — все еще дети: глядя на чужую смерть, думают: „Умрут все, только не я“».
И вот это снова сейчас говорится еще безнадежнее, чем тридцать и двадцать лет назад, — еще более «в подушку», с еще большею уверенностью, что это почти никем в Европе не будет услышано (все-таки — почти никем, и потому надо это говорить, хотя бы и почти безнадежно).
Да, тридцать лет опыта ни к чему не послужили Европе в понимании русской революции. Все еще огромному большинству европейцев кажется, что русский коммунизм — болезнь, для них не опасная: что-то вроде чумы на рогатый скот, не прилипчивой к людям. Все эти тридцать лет русского пожара никто не гасил; все только и делали, что подкидывали в него все новых горючих и даже взрывчатых веществ.
Все еще почти никто в Европе не видит, что русская беда есть часть беды всемирной. А между тем в России еще задолго до революции была предсказана, точно глазами увидена, в ее лице эта черта всемирности. Но чтобы понять как следует смысл этих предсказаний, надо поставить общий вопрос: как относится что-то, может быть, низшее в них, или то, что людям кажется таким в животном инстинкте (крысы бегут с тонущего корабля, ласточки летят на старые гнезда за тысячи верст, муравьи строят кочки на речных берегах выше черты половодья), — как относится это низшее к тому, что бесчисленный религиозный опыт веков и народов чувствует как данную человеку возможность «прорицания», «пророчества»? Эта возможность, если бы она существовала действительно, напоминала бы несомненные, хотя и мало еще наукой исследованные явления «телепатии», «чувства на расстоянии», а также учение Платона о том вещем «знании-воспоминании», άνάμνησις, в котором человеческая память как бы в противоестественном вывихе обращается не назад, а вперед, и человек вспоминает будущее как бывшее.
и человек заглядывает ими на одно мгновение туда, где спят, с никогда не виданными и все-таки вечно знакомыми лицами, еще не воплощенные тени будущих событий.
Кажется, нечто подобное происходит и в русских предсказаниях революции. В мертвом сне и затишье того, что на политическом языке тех дней называлось «реакцией», вспыхивают в этих предсказаниях как бы ночные зарницы далекой грозы:
ГЛАВА 3
Если бы Достоевский дожил до Октябрьской революции, то с каким жутким удивлением вспомнил бы это сделанное им в шутку предсказание: «Когда это могло бы произойти?» — спрашивает в «Бесах» Кармазинов Петра Верховенского о готовящейся революции, и тот, издеваясь над этой «крысой, готовой бежать с корабля», отвечает: «К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится».
«К Покрову» — к Октябрю. Это предсказание, сделанное за пятьдесят лет до Октябрьского переворота (1870–1917), так удивительно, что, читая, глазам не веришь, пока не сообразишь, что совпадение сроков, может быть, случайно. Но еще удивительнее сделанное в тех же «Бесах» с такою же точностью и, уж конечно, не случайно совпавшее с историческою действительностью предсказание, что русская революция кончится новым, абсолютнейшим, никогда еще в истории не виданным самодержавием мифологического «Ивана Царевича» — исторического «чудесного грузина», Сталина. |