Изменить размер шрифта - +
Из них подготовляется исподволь, но твердо и неуклонно, будущая бесчувственная мразь». В Европе «все подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры». Об этой же «искре» говорит и Л. Толстой в «Царстве Божием», по поводу того «пожара», который может истребить всю европейскую цивилизацию: «Загорания еще редки, но загораются они огнем, который, начавшись с искры, не остановится… пока не сожжет всего». Как запоют «Двенадцать» Александра Блока:

И, наконец, самое непонятное не только европейцам, но и русским людям (может быть, впрочем, русским коммунистам уже понятное) предсказание Достоевского: «Будущность Европы принадлежит России».

Кажущиеся ошибки в этих русских предчувствиях зависят от того, что их сами предчувствующие неверно толкуют, располагая верно угаданные будущие события в ложной перспективе времени. «Чувством на расстоянии», телепатией, или «животным инстинктом», или платоновским «знанием-воспоминанием» будущего, или зрением тех чудовищно-чудесно открывшихся «вещих зениц», может быть, верно увидено лицо еще не воплощенной тени будущего события, но когда в истолковании оно переносится оттуда, где нет еще времени, туда, где оно уже есть, то делается ошибка в перспективе. Как издали на горы смотрящему путнику не видны пропасти, отделяющие одну горную цепь от другой, — так русским предсказателям иногда не видно то, что отделяет бывшую Россию от будущей.

«Только один колосс останется на континенте Европы — Россия». — «Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?». Глядя сейчас на Россию, Запад мог посмеяться над этими пророчествами Достоевского и самого вещего из русских поэтов, Тютчева («Россия и революция»). Но если русский революционный поток вместе со второй всемирной войной дойдет, схлынув с России, до Запада, то эти «смешные» пророчества страшно исполнятся, и тогда европейцы поймут, что значит: «Будущность Европы принадлежит России».

Когда русские люди слишком настаивают на том, что участь Европы зависит от участи России, то европейцам может казаться, что бедные родственники лезут к богатым или даже чумные — к здоровым. Но это было бы вовсе не так, если бы бедные должны были получить большое наследство или спасшиеся от чумы знали лучше здоровых, как от нее спастись.

 

ГЛАВА 5

 

Меньше всего можно заподозрить Герцена в нелюбви к Европе: ведь это именно один из тех русских людей, у которых, по слову Достоевского, «две родины — наша Русь и Европа». Кажется иногда, что Герцен сам не знает, кого любит больше, Россию или Европу. Вечным изгнанником сделался он ради Европы; для нее жил и готов был умереть за нее. В минуты уныния и разочарования он жалел, что не взял ружья, которое предлагал ему один французский рабочий во дни революции 1848 года в Париже, и не умер на баррикадах. Если такой человек усомнился в Европе, то не потому, что мало, а потому, что слишком верил в нее; и когда он произносит свой приговор: «Я вижу неминуемую гибель старой Европы и не жалею ничего из существующего», то этот приговор можно не принять, но нельзя не почувствовать, что в устах Герцена он имеет страшный вес.

Гибель, грозящая Европе, думает Герцен, — медленное окаменение, омертвение «второго Китая в духовном мещанстве той сплоченной посредственности, conglomerated mediocrity, по слову Дж. Ст. Милля, — подавляющих масс какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты» («будущая бесчувственная мразь» в предсказании Достоевского). «Посмотрите кругом, — что в состоянии поднять народы?.

Быстрый переход